СИКСТИНСКАЯ МАДОННА
«Сикстинская мадонна», выдающееся произведение итальянского художника Рафаэля Санти Урбинского (1483–1520), создавалась им в последние годы жизни (1515–1519).
Картина была заказана Рафаэлю в 1512 году как алтарный образ для капеллы монастыря Святого Сикста в Пьяченце. Затерянная в одном из храмов провинциальной Пьяченцы, она оставалась малоизвестной до середины XVIII века, когда саксонский курфюрст Август Третий после двух лет переговоров получил от Бенедикта разрешение вывезти её в Дрезден.
В России, особенно в первой половине XIX века, «Сикстинская Мадонна» Рафаэля очень почиталась, ей посвящены восторженные строки таких разных писателей и критиков, как В.А. Жуковский, В.Г. Белинский, Н.П. Огарев.
Два великих русских писателя, Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский, имели репродукции «Сикстинской Мадонны» в своих рабочих кабинетах. Жена Ф. М. Достоевского в своем дневнике записала: «Федор Михайлович выше всего в живописи ставил произведения Рафаэля и высшим его произведением признавал «Сикстинскую Мадонну».
Великий ум Гете не только оценил Рафаэля, но и нашел меткое выражение для своей оценки: «Он творил всегда то, что другие только мечтали создать». Это верно, потому что Рафаэль воплотил в своих произведениях не только стремление к идеалу, но самый идеал, доступный смертному.
Ниже размещаем два ярких отклика – писателей В.А. Жуковского и М.О. Меньшикова, восхищенных шедевром итальянского мастера.
Рафаэлева «Мадонна»
(Из письма о Дрезденской галерее)
Василий Андреевич Жуковский (1783–1852) – русский поэт, один из основоположников романтизма в русской поэзии, сочинивший множество элегий, посланий, песен, романсов, баллад и эпических произведений. Также известен как переводчик поэзии и прозы, литературный критик, педагог.
В. А. Жуковский признаётся в литературоведении крупнейшим писателем, подготовившим возможность переворота, осуществлённого в русской поэзии А. С. Пушкиным. Он считается духовным и поэтическим наставником Пушкина. В литературном отношении считал себя учеником Н. М. Карамзина.
Как реформатор поэзии, Жуковский внёс множество новшеств в русскую метрику, впервые введя в поэзию на русском языке амфибрахий, различные сочетания разностопных ямбов. Усовершенствовал русский гекзаметр, автор классического перевода «Одиссеи» (1842—1846).
Я смотрел на нее несколько раз; но видел ее только однажды так, как мне было надобно. В первое мое посещение я даже не захотел подойти к ней; я увидел ее издали, увидел, что перед нею торчала какая-то фигурка с пудреною головою, что эта проклятая фигурка еще держала в своей дерзкой руке кисть и беспощадно ругалась над великою душою Рафаэля, которая вся в этом чудесном творении.
В другой раз испугал меня чичероне галереи (который за червонец показывает путешественникам картины и к которому я не рассудил прибегнуть): он стоял перед нею с своими слушателями и, как попугай, болтал вытверженный наизусть вздор. Наконец, однажды, только было я расположился дать волю глазам и душе, подошла ко мне одна моя знакомая и принялась мне нашептывать на ухо, что она перед Мадонною видела Наполеона и что ее дочери похожи на рафаэлевских ангелов.
Я решился прийти в галерею как можно ранее, чтобы предупредить всех посетителей. Это удалось. Я сел на софу против картины и просидел целый час, смотря на нее. Надобно признаться, что здесь поступают с нею так же почтительно, как и со всеми другими картинами. Во-первых, она, не знаю, для какой готтентотской причины, уменьшена: верхняя часть полотна, на котором она написана, и с нею верхняя часть занавеса, изображенного на картине, загнуты назад; следовательно, и пропорция и самое действие целого теперь уничтожены и не отвечают намерению живописца. Второе, она вся в пятнах, не вычищена, худо поставлена, так, что сначала можешь подумать, что копии, с нее сделанные, чистые и блестящие, лучше самого оригинала. Наконец (что не менее досадно), она, так сказать, теряется между другими картинами, которые, окружая ее, развлекают внимание: например, рядом с нею стоит портрет сатирического поэта Аретина, Тицианов прекрасный,— но какое соседство для Мадонны! И такова сила той души, которая дышит и вечно будет дышать в этом божественном создании, что все окружающее пропадает, как скоро посмотришь на нее со вниманием.
Сказывают, что Рафаэль, натянув полотно свое для этой картины, долго не знал, что на нем будет: вдохновение не приходило. Однажды он заснул с мыслию о Мадонне, и, верно, какой-нибудь ангел разбудил его. Он вскочил: она здесь! закричал он, указав на полотно, и начертил первый рисунок. И в самом деле, это не картина, а видение: чем долее глядишь, тем живее уверяешься, что перед тобою что-то неестественное происходит (особливо, если смотришь так, что ни рамы, ни других картин не видишь). И это не обман воображения: оно не обольщено здесь ни живостью красок, ни блеском наружным. Здесь душа живописца, без всяких хитростей искусства, но с удивительною простотою и легкостью, передала холстине то чудо, которое во внутренности ее совершалось.
Я описываю ее вам, как совершенно для вас неизвестную. Вы не имеете о ней никакого понятия, видевши ее только в списках или в Миллеровом эстампе. Не видав оригинала, я хотел купить себе в Дрездене этот эстамп; но, увидев, не захотел и посмотреть на него; он, можно сказать, оскорбляет святыню воспоминания. Час, который провел я перед этой Мадонною, принадлежит к счастливым часам жизни, если счастием должно почитать наслаждение самим собою. Я был один; вокруг меня все было тихо; сперва с некоторым усилием вошел в самого себя; потом ясно начал чувстовать, что душа распространяется; какое-то трогательное чувство величия в нее входило; неизобразимое было для нее изображение, и она была там, где только в лучшие минуты жизни быть может. Гений чистой красоты был с нею.
Он лишь в чистые мгновенья
Бытия слетает к нам
И приносит откровенья,
Благодатные сердцам.
Чтоб о небе сердце знало
В темной области земной,
Нам туда сквозь покрывало
Он дает взглянуть порой;
А когда нас покидает,
В дар любви, у нас в виду,
В нашем небе зажигает
Он прощальную звезду.
Не понимаю, как могла ограниченная живопись произвести необъятное; перед глазами полотно, на нем лица, обведенные чертами, и все стеснено в малом пространстве, и несмотря на то, все необъятно, все неограниченно! И точно, приходит на мысль, что эта картина родилась в минуту чуда: занавес раздернулся, и тайна неба открылась глазам человека. Все происходит на небе: оно кажется пустым и как будто туманным, но это не пустота и не туман, а какой-то тихий, неестественный свет, полный ангелами, которых присутствие более чувствуешь, нежели замечаешь: можно сказать, что все, и самый воздух, обращается в чистого ангела в присутствии этой небесной, мимоидущей девы.
И Рафаэль прекрасно подписал свое имя на картине: внизу ее, с границы земли, один из двух ангелов устремил задумчивые глаза в высоту; важная, глубокая мысль царствует на младенческом лице; не таков ли был и Рафаэль в то время, когда он думал о своей Мадонне? Будь младенцем, будь ангелом на земле, чтобы иметь доступ к тайне небесной. И как мало средств нужно было живописцу, чтобы произвести нечто такое, чего нельзя истощить мыслию! Он писал не для глаз, все обнимающих во мгновение и на мгновение, но для души, которая, чем более ищет, тем более находит.
В Богоматери, идущей по небесам, неприметно никакого движения; но чем более смотришь на нее, тем более кажется, что она приближается. На лице ее ничто не выражено, то есть на нем нет выражения понятного, имеющего определенное имя; но в нем находишь, в каком-то таинственном соединении, все: спокойствие, чистоту, величие и даже чувство, но чувство, уже перешедшее за границу земного, следовательно, мирное, постоянное, не могущее уже возмутить ясности душевной. В глазах ее нет блистания (блестящий взор человека всегда есть признак чего-то необыкновенного, случайного; а для нее уже нет случая — все совершилось); но в них есть какая-то глубокая, чудесная темнота; в них есть какой-то взор, никуда особенно не устремленный, но как будто видящий необъятное.
Она не поддерживает младенца, но руки ее смиренно и свободно служат ему престолом: и в самом деле, эта Богоматерь есть не иное что, как одушевленный престол божий, чувствующий величие сидящего. И он, как царь земли и неба, сидит на этом престоле. И в его глазах есть тот же никуда не устремленный взор; но эти глаза блистают как молнии, блистают тем вечным блеском, которого ничто ни произвести, ни изменить не может. Одна рука младенца с могуществом вседержителя оперлась на колено, другая как будто готова подняться и простереться над небом и землею.
Те, перед которыми совершается это видение, св. Сикст и мученица Варвара, стоят также на небесах: на земле этого не увидишь. Старик не в восторге: он полон обожания мирного и счастливого, как святость; святая Варвара очаровательна своею красотою: великость того явления, которого она свидетель, дала и ее стану какое-то разительное величие; но красота лица ее человеческая, именно потому, что на нем уже есть выражение понятное: она в глубоком размышлении; она глядит на одного из ангелов, с которым как будто делится таинством мысли. И в этом нахожу я главную красоту Рафаэля картины (если слово картина здесь у места).
Когда бы живописец представил обыкновенного человека зрителем того, что на картине его видят одни ангелы и святые, он или дал бы лицу его выражение изумленного восторга (ибо восторг есть чувство здешнее: он на минуту, быстро и неожиданно отрывает нас от земного), или представил бы его падшего на землю с признанием своего бессилия и ничтожества. Но состояние души, уже покинувшей землю и достойной неба, есть глубокое, постоянное чувство, возвышенное и просвещенное мыслию, постигнувшею тайны неба, безмолвное, неизменяемое счастие, которое все заключается в двух словах: чувствую и знаю! И эта-то блаженствующая мысль царствует на всех лицах Рафаэлевой картины (кроме, разумеется, лица Спасителя и Мадонны): все в размышлении, и святые и ангелы. Рафаэль как будто хотел изобразить для глаз верховное назначение души человеческой. Один только предмет напоминает в картине его о земле: это Сикстова тиара, покинутая на границе здешнего света.
Вот то, что думал я в те счастливые минуты, которые провел перед Мадонной Рафаэля. Какую душу надлежало иметь, чтобы произвести подобное! Бедный Миллер! Он умер, сказывали мне, в доме сумасшедших. Удивительно ли? Он сравнил свое подражание с оригиналом, и мысль, что он не понял великого, что он его обезобразил, что оно для него недостижимо, убила его. И в самом деле, надобно быть или безрассудным или просто механическим маляром без души, чтобы осмелиться списывать эту Мадонну: один раз душе человеческой было подобное откровение; дважды случиться оно не может.
1824 г.
Источник: Алпатов М.В., Ростовцев Н.Н. Искусство: Живопись, скульптура, архитектура, графика. 1987
Das Ewigweibliche (Вечно женственное)*
Михаил Осипович Меньшиков (1859-1918) – русский публицист, общественный деятель, один из идеологов русского националистического движения. Выпускник Технического училища Морского ведомства, в 1892 году вышел в отставку в чине штабс-капитана и посвятил себя литературному труду. Работал постоянным корреспондентом в газете «Неделя», а позднее перешёл в «Новое время» и являлся ведущим публицистом газеты с 1901 по 1917 год. В своих статьях М.О. Меньшиков затрагивал вопросы национального сознания русской нации, проблемы бездуховности, алкоголизма, еврейский вопрос, государственную политику. В 1918 года арестован сотрудниками ВЧК и расстрелян.
На днях я видел то «вечно женственное», что спасает мир: я видел Сикстинскую Мадонну. Перед тем как попрощаться с Европой, мне захотелось взглянуть на знаменитую картину, равной которой – как я слышал – нет на свете. И уже утомленный сверх всякой меры сокровищами мюнхенских пинакотек (Пинакотека – картинная галерея (греч.).), я заехал в Дрезден. Простите, если расскажу вам это важное для меня событие, – его в свое время переживают все, и если нет, то, как жаль, что не все его могут пережить! Иногда мне кажется, что мы погибаем от анархии мелочей, от какого-то непрерывного извержения фактов, сегодня изумительных, завтра – всеми забытых. Иногда кажется, что под вихрем этой пыли случаев покоятся неподвижно строгие, непреходящие явления, как бы вечные события, которые и поддерживают мир, восстанавливая его из праха. Одно из этих вечных событий – красота человеческая, способность хоть при великом напряжении природы достигать внутреннего богоподобия. Мне это еще раз стало ясным в Дрезденской галерее.
* Публикуется в сокращенном варианте.
Идя к Мадонне, я старался припомнить все, что читал о ней. Я вспомнил, что один великий писатель, глубокий сердцевед, просто-таки ровно ничего не находил в этой картине: лицо истеричной женщины, и ничего более. Я знал, что многих картина разочаровывает очень. Лично я не люблю Рафаэля; некоторые картины его – а я их видел много – мне кажутся плохими, безжизненными, безвкусными, как и его учителя – Перуджино. Только что в Мюнхене, где целый ряд рафаэлевских картин, я был возмущен его «Крещением» и «Воскресением»: пусть я профан, но я не повесил бы этих вещей у себя в комнате. Кроме Св. Цецилии, кроме «Афинской школы», «Преображения», некоторых портретов и ватиканских картонов, я ничего у Рафаэля не запомнил значительного и во Флоренции предпочитал ему Андреа дель Сарто. Так что я шел в дрезденский Zwinger скорее предубежденный, хотя втайне всеми силами души желавший увидеть то прекрасное, что предчувствовал в Мадонне, – по фотографиям, гелиогравюрам и т. п.
Войдя в знаменитую галерею, я нарочно опустил глаза. Хотелось как можно скорее пройти эти огромные, увешанные знаменитыми картинами залы, где на каждом шагу Корреджо, Тицианы, Мурильо, Рибейра, Тинторетто и т. п. Хотелось донести свежесть зрения до Сикстинской Мадонны, и я чувствовал, что иду к ней с неожиданным для меня каким-то страхом и благоговением. Наконец сквозь открытые двери одного углового зала я увидел притихшую толпу с особенным, необычным выражением.
Я догадался и вошел – да, вот Она. Невольно рука потянулась к шляпе (здесь в музеях ходят в шляпах) – захотелось снять ее. Картина гораздо больше, чем я ждал, – величественная, хотя не огромная. Она поставлена, как стояла когда-то в Пьяченце, – запрестольным образом, над алтарем. Какое застенчивое, почти испуганное, невинное лицо у Матери, и как серьезен Младенец, воплощенный Бог. Распахнулись зеленые занавески, и откуда-то с высоты, на облаках, среди хора потонувших в сиянии Божием херувимов, идет, развевая покрывалом, эта молоденькая, робкая, с глазами, полными бесконечного изумления, мать, держа на руках, точно на престоле, великое ей родное и в то же время Непостижимое Существо. Внизу – добрый старик в золотых ризах и добрая, обыкновенная девушка стоят как бы у входа в мир. И уже у подножия картины – два невинных задумчивых херувима, погруженных в глубокое созерцание.
Странно было бы описывать Сикстинскую Мадонну – она всем известна наизусть по тысяче изображений. Эти святые лица всем знакомы, как лица матери и маленьких братьев в детстве – и даже ярче их. Родные лица меняются, эти остаются вечными. Давно родная, всем знакомая и в то же время до какой степени она оказывается новою, неожиданной, необыкновенной! Поражает удивительная простота Св. Девы, простота, в которой нет ничего обыденного. Сказать, что это небесная красота, было бы фразой. Что такое небесная красота? Кто ее видел? Нет, это красота вполне земная, но та, что на земле кажется божественной. Есть такие чистые люди, до того привлекательные, что кажутся нездешними. Встречаются прелестные, кроткие, застенчивые девушки, которые обыкновенно проходят перед вами
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Если вспомнить, что земля – дочь солнца, что она такое же небесное тело, как звезды, то, конечно, и тут, на земле, божественное присутствует не менее, чем над твердью, и здесь оно открывается нам в благородстве, величии всего, что нам кажется прекрасным. Мадонна, я глубоко уверен, не сочинена Рафаэлем, она списана с натуры, взята из самой природы, как драгоценный перл ее. Часто говорят, что это «идеализированное» лицо. Какая ошибка! Разве то, на что способна сама природа, не несравненно выше всякого нашего воображения, и разве может быть оно превзойдено? Никогда. Не только «превзойдено», но едва ли может быть и достигнуто. Разве может художник выдумать что-нибудь более гордое, чем львиный рев, чем орлиный взгляд, чем драгоценное охорашивание павлина или грация лебедя на воде? Можно ли придумать краски ярче и нежнее, чем при заре вечерней, или рисунок более благородный, чем цепи гор? Гений великих художников есть не что иное, как великая их скромность, смиренное убеждение, что «совершенный дар» исходит только свыше, от Отца светов, что, безусловно, ничего «своего», более высокого, чем природа, они создать не могут. Отсюда упорная их решимость учиться у природы и тщательно, с благоговением и страхом Божиим и верою приобщаться к таинственным моментам, когда в самой жизни открывается совершенное, истинное, настоящее.
Что такое «великое» в жизни – начинаешь понимать, глядя на святую кротость Мадонны. Великое то, что не измято, что закончено природой как ее художественное произведение, в котором нельзя передвинуть ни одной черты: все в нем «как следует», все прекрасно. Именно таких девушек, простых, застенчивых, с первого взгляда на них уже неприступных для чего-либо, кроме благоговения перед ними, каждый из нас встречал – особенно в те годы, когда мы глядим друг на друга, мужчины и женщины, религиозно. До такой степени я, например, несомненно, встречал это милое лицо, эти застенчивые, неразгаданные глаза, эту фигуру, что мучительно хотелось припомнить – когда же это было и где. Знаю, что когда-то я уже был поражен этим и восхищен, когда-то видел и в созерцании своем боготворил. Всматриваясь часами в лицо Мадонны, до усталости рук, оттягиваемых биноклем, я ничего не мог себе представить более родного, более русского, чем это лицо. Именно русского, как это ни странно говорить о Рафаэле. Склад головы Мадонны не еврейский и не античный, это голова среднеевропейской, славянской девушки, русоволосой и темноглазой, с широким умным лбом и ясным, как раннее утро, овалом лица. Я понимаю, как смешна претензия присвоить России идеал итальянского художника, но позвольте мне сказать то, что я думаю – лицо Мадонны удивительно русское. Потому ли, что итальянский тип не чужд нам после стольких нашествий и тысячелетнего сожительства со славянами Адриатики, потому ли, что в Мадонне угадано общечеловеческое, всем родное, для всех рас самое аристократическое и законченное, – так или иначе, Сикстинская Мадонна принадлежит нам не менее, чем всему свету. «Она наша!» – могут воскликнуть все народы и будут правы.
Именно потому, что эта дивная Мадонна взята из действительности, она – великий урок, навсегда данный человеческому роду. Самая простая из всех, она в то же время и самая совершенная. Тем, что она всего более похожа на настоящего, неизуродованного, чистого, невинного человека, – она тем именно и божественна. Все другие мадонны, а их великое множество тут же, в Дрезденской галерее, все они рядом с этой необычайно жалки и странны, и просто оскорбительно смотреть на них после Рафаэля. В ближайших залах я заметил мадонны: Парменьяни, Карло Маратти, Бонифацио, Джулио Романо, Андреа дель Сарто, Д. Кальверта, Басаньо, три мадонны Корреджо, Тициана, Тинторетто, Гарофалло и пр., и пр. Что это в огромном большинстве случаев за манерность, что за несносное жеманничанье, вычурность, иногда прямо отталкивающая банальность! Допустим, что второстепенных художников заедает, как всегда, претензия, попытка сказать больше того, что видел. Но Корреджо, Тициан, Мурильо, Гольбейн, Боттичелли, дель Сарто? Наконец, сам Рафаэль в других его мадоннах? Хочется каждый раз спросить, куда девался их громадный талант, как он не спас их от очевидной лжи?
Надо думать, что великие художники не лгали, когда писали своих неудачных мадонн: вся их ошибка, может быть, была в том, что натурой они брали неудачных девушек, неудачных молодых матерей. Известно, что натурщицами для большинства художников, включая Рафаэля, служили их возлюбленные или те знатные женщины, которым приходилось льстить. Но большинство женщин во все времена далеки от идеала, и встретить истинную невинность, незапятнанность души и тела так трудно. Большинство людей, почти все – живая ложь, карикатура, клевета на тот богоподобный тип, какой наша порода имеет в своем замысле. Счастлив художник, если судьба пошлет ему живое воплощение этого идеала – тогда садись и пиши портрет – выйдет непременно великая картина, образ Мадонны. Но если даже великому таланту нет этой удачи, если кругом его все больные, искаженные, нечистые лица, если ему лень или некогда искать совершенства? Он берет лучшее, что у него под руками, а если влюблен, то иногда и худшее, он старается воображением освятить, облагородить, очистить лицо натурщицы и этим именно старанием к ее недостаткам прибавляет свою неправду. Талант свидетель верный, он – как фотография пятна – добросовестно передает бедность души натурщицы, ее нервную пустоту, ее тщательно скрываемую нечистоту.
Проходят сотни лет, этими мадоннами загромождены музеи Европы, некоторые из них знамениты, но, по правде сказать, что это, как не портретная живопись, и притом плохая? Если же художники Возрождения действительно хотели изобразить Богоматерь, Ее одну, – то нужно признать, что их великие усилия пропали даром, что никому из них это не удалось, кроме Рафаэля, – да и ему лишь всего один раз посчастливилось найти истинно невинное женское лицо. Говорят, оно явилось ему во сне, как некое откровение. Может быть, это было открытие закона совершенного типа, нечаянно сложившийся, гениальный синтез из бесчисленных наблюдений. Другие художники улавливали женскую миловидность, красоту, строгость, девственность, свежесть, наивность, детскую доброту – кто что мог, но уловить всю душу, живую и беспорочную, никто, кроме Рафаэля, не мог. Может быть, не напрасно счастливейший из художников носил ангельское имя!
После Сикстинской Мадонны, мне кажется, художники должны были бы отказаться от изображения Богоматери. Это труд бесплодный и мучительный. Ни одна из прославленных новых Мадонн – например, Деффрегера или нашего Васнецова – ни одна не выражает и тени замысла, влагаемого христианской мыслью в этот образ. Не красавица еврейского типа, не святая монахиня с глубокими, как ночь, глазами, не историческая мать пророка, не царица и не невеста – св. Дева должна изображаться или символически, как в византийской живописи, или вот так, как у Рафаэля, – как видение богочеловеческой, первозданной свежести, как утренний рассвет нашей природы. Как бы сознавая несбыточность своих попыток, художники средних веков, более религиозные, рисовали святых условно. Все лицо Мадонны состояло у них из нескольких черт, которые нарочно располагались так, чтобы не получалось никакого выражения, ничего индивидуального; старались дать только символ, только намек. Впрочем, еще язычники понимали, что лучше не давать мрамору никакого выражения, чем давать определенное, превращавшее Бога в человека. Художники Возрождения были грубее их. Не веря искренно ни в язычество, ни в христианство, они пытались изобразить почти непостижимое – и вот причина их повальной неудачи.
Одному Рафаэлю удалась истинно религиозная картина, и это прямо какое-то чудо истории. Несравненная, из всех единственная, «ненаглядная» – вот что приходит на ум, когда прощаешься с этой картиной, прощаешься всегда растроганный и освеженный. Несмотря на тесноту публики, на разноязычный шепот; иногда нелепые, иногда наивные замечания – можно просидеть часами перед святой картиной, и нужно каждый раз делать усилия, чтобы уйти из этой залы. Как хорошо, что эта Мадонна в центре Европы. Вся знаменитая галерея не более как оправа к этому бесценному бриллианту, и собственно к ней, этой картине, жмутся все эти огромные дворцы и храмы, весь старый и современный Дрезден. Как ни богат, как художественно ни роскошен этот город – его зовут второй Флоренцией, – но в обоих полушариях он не имеет иной славы, кроме той, что в нем – Мадонна. Кому интересно, что Дрезден столица королевства Саксонии, столица 800-летней династии Веттинов? В глазах всего христианского мира это столица Сикстинской Богоматери, увидеть которую – затаенная мечта всех, кто еще не отвык мечтать.
1902 г.
Меньшиков М.О. Das Ewigweibliche. Письма к ближним. 1902. - С. 422-433.