ГРИГОРИЙ САВВИЧ СКОВОРОДА (1722 – 1794)
(продолжение)

Как одинокая гора на степи, так стоял в свое время Сковорода на Руси.
( Хиждеу. Телеграф, 1835 г. )

ЖИЗНЕННОЕ РЕШЕНИЕ

Бюст Г.С. Сковороды в ГПУ имени Сковороды (Переяслав-Хмельницкий)

Мы наметили (насколько было возможно) основные черты душевной статики Сковороды. Теперь нам станут яснее краткие сведения о том динамическом самоопределении Сковороды, которое можно назвать его основным жизненным решением.

«Не успел он приехать из Троице-Сергиевой лавры в Переяславль, как разумный Тамара поручил знакомым своим уговаривать его, чтоб паки к сыну определился он учителем. Сковорода не соглашался, зная предрассудки его, а паче домашних его, но приятель его, будучи упрошен от Тамары, обманом привез его в деревню к нему ночью спящего.

Старик Тамара не был уже тот гербовый вельможа, но ласковый дворянин, который хотел ценить людей по внутреннему достоинству их. Он обласкал его дружески, просил быть сыну его другом и руководствовать его в науках. Любовь и откровенное обхождение его сильнее всегда действовали над Сковородою. Он остался у Тамары, с сердечным желанием быть полезным, без договора, без условий».

Уединение способствует размышлениям. Сковорода, поселясь в деревне, подчиня докуку нужд необходимых попечению любимого и возлюбившего его господина, обеспеча себя искренностью его, предался любомудрию, т. е. исканию истины.

Ах поля, поля зелены,
Поля цветами распещрены!
Ах, долины, яры,
Круглы могилы, бугры!
Ах вы вод потоки чисты! Ах вы берега трависты!
Ах ваши волоса, Вы, кудрявые леса!..
Пропадайте думы трудны,
Города премноголюдны,
А я с хлеба куском
Умру на месте таком.

Сковорода нашел, наконец, подходящие условия. Всегда из города он стремился в деревню. Теперь, среди родной, любимой им природы, живя у людей, которые его любили, освобожденный от всяких внешних забот, он мог сосредоточиться и все силы своего духа устремить на решение внутренних вопросов.

«Часто в свободные часы от должности своей он удалялся в поля, рощи, сады для размышления.

Рано поутру заря спутницей ему бывала в прогулках его и дубравы собеседники глумлений (забав) его.

Лета, дарования душевные, склонности природные, житейские звали его попеременно к принятию какого-либо состояния жизни. Суетность и многозаботливость светская представлялась ему морем, обуреваемым беспрестанно волнами житейскими и никогда плывущего к пристани душевного спокойствия не доставляющим».

Сковорода был менее всего нерешительным. Затруднения, им испытываемые, имеют характер глубоко внутренний. Ему нужно было найти себя и уже по себе осознанному найти себе соответствующее место в жизни.

Когда впоследствии харьковский губернатор Щербинин, наслышавшись о Сковороде и призвав его к себе, спросил, почему Сковорода «не возьмет себе никакого известного состояния», Сковорода ответил:

«— Милостивый государь! Свет подобен театру. Чтобы представить в театре игру с успехом и похвалою, берут роли по способностям… Я долго рассуждал о сем и по многом испытании себя увидел, что не могу представить на театре света никакого лица удачно, кроме низкого, простого, беспечного, уединенного: я сию ролю выбрал, взял и доволен…

— Но друг мой! — продолжал Щербинин, отведя его особенно из круга, — может быть, ты имеешь способности к другим состояниям, в общежитии полезным, но привычки, мнение, предуверение…

— Если б я почувствовал сегодня, — прервал Сковорода, — что могу без робости рубить турков, то с сего же дня привязал бы я гусарскую саблю и надев кивер, пошел бы служить в войско. Труд при врожденной склонности есть удовольствие. Пес бережет стадо день и ночь по врожденной любви и терзает волка по врожденной склонности, несмотря на то, что и сам подвергается опасности быть растерзан от хищников. Склонность, охота, удовольствие, природа, сила Божия, Бог есть то же. Есть склонности, есть природы злые и сии суть явление гнева Божия. Человек есть орудие, свободно и вольно подчиняющее себя действию и любви Божей, т. е. живота или гнева Божия, т. е. суда — добра или зла, света или тьмы. Сие напечатлено ощутительно на кругообращении дня и ночи, лета и зимы, жизни и смерти, вечности и времени. Бог есть Бог живота или любви и Бог суда или гнева. Все твари суть грубые служебные органы свойств сих Верховного Существа: один человек есть благороднейшее орудие Его, имеющее преимущество свободы и полную волю избрания, а потому цену и отчет за употребление права сего в себе держащее».

Чувство свободы и чувство ответственности переполняли Сковороду в момент избрания окончательного жизненного пути — отсюда углубленность и значительность этого периода жизни Сковороды, ибо он принимал решение на всю жизнь. В напряженности внутренней борьбы он прежде всего отвергает саму идею внешнего жизненного самоопределения. Он не хочет стать ни монархом, потому что таков один из обычных путей, ни занять какую-нибудь светскую должность, потому что таков другой из обычных путей. Он ставит перед собой задачу: не себя втиснуть в какое-нибудь из существующих вакантных мест в жизни, а творчески создать себе такое положение в жизни, которое бы ему соответствовало. И вот основное его решение: стать творцом своей жизни, положить в основу своего внешнего самоопределения самоопределение внутреннее.

У Ковалинского остались записки Сковороды, относящиеся к этому времени. Вот отрывок из них:

«В полночь ноября 24 числа 1758 года, в селе Каврай (у Тамары) казалось во сне, будто я рассматриваю различные охоты житья человеческого, по разным местам. В одном месте я был, где царские чертоги, наряды, музыки, плясания, где любящиеся то пели, то в зеркала смотрелись, то бегали из покоя в покой, снимали маски, садились на богатые постели и проч.

Оттуда повела меня сила к простому народу, где такие же действия, но особенным образом и порядком производились. Люди шли по улице со стеклянницами в руках, шумя, веселясь, шатаясь, как обыкновенно в черном народе бывает; также и любовные дела сродным себе образом происходили у них. Тут поставя в один ряд мужеск, а в другой женский пол, рассматривали, кто хорош, кто на кого похож и кому достоин быть парою.

Отсюда шел я в постоялые домы, где лошади, упряжь, сено, расплаты, споры и прочее слышал».

Это чисто фаустовское начало видения имеет таинственное продолжение.

«Наконец сила ввела меня в храм некий, обширный и прекрасный: тут яко бы в день сошествия Святого Духа служил я литургию с диаконом и помню, что возглашал сие громко: «яко свят еси Боже наш» и прочее до конца. При сем по обоим хорам пето было протяжно «Святый Боже». Сам же я с диаконом, пред престолом до земли кланяясь, чувствовал внутренне сладчайшее удовольствие, которого изобразить не могу. Однако и тут человеческими пороками осквернено. Сребролюбие с кошельком таскается и, самого священника не миная, почти вырывает в складку. От мясных обедов, которые в союзных почти храму комнатах отправляемы были и в которые из алтаря многие двери находились, во время литургии дух проникал до самой святой трапезы. Тут я видел следующее ужасное позорище. Как некоторым недоставало к явствию птичьих и звериных мяс, то они одетого в черную ризу человека, имевшего голые колена и убогие сандалия, убитого в руках держа, при огне колена и икры жарили и мясо с истекающим жиром отрезывая и отгризывая жрали, и сие делали акибы некие служители. Я не стерпя страда и свирепства сего, отвратил очи и вышел.

Сей сон не меньше усладил меня, как и устрашил».

«Я пишу жизнь человека сего, — говорит Ковалинский, — в христианском веке, стране, исповедании. Да прочтут книгу христианства, святое писание и увидят, что человек способен быть прозорливцем. Не разумеющий, да не разумеет»!

Этот сон необычайно характерен: это не просто сон — это смысл всего борения Сковороды. Он «отвратил очи» от всего содержания жизни, от всего просто данного, он «вышел» из всех обычных условий существования. Как истинный философ, он с жизнью своей проделал то, что хотел проделать с мыслью своею Декарт. Если Декарт методическим сомнением решил избавить методическую мысль свою от господства традиции и предрассудков и для этого, усомнившись во всем, пытался хотя бы на время оставить мысль наедине с самою собой, то Сковорода отважился на нечто более решительное и грандиозное: он отверг всякое готовое содержание (а не только мысли) и, усомнившись во всех путях, решил прежде всего остаться с самим собой, овладеть своим «Я» и создать себе такую жизнь, которая бы всецело, во всех частях своих, вытекала (т. е. логически следовала) из чистой идеи его внутреннего существа. Само собой разумеется, Сковорода не сразу нашел себе внешнее место в «театре света». Ему нужно было сначала утвердиться во внутреннем, для того чтобы внешнее органически выросло из этого внутреннего.

Ковалинский говорит:

«Не реша себя ни на какое состояние, положил он твердо на сердце своем снабдить свою жизнь воздержанием, малодовольством, целомудрием, смирением, трудолюбием, терпением, благодушеством, простотою нравов, чистосердечием, оставить все искательства суетные, все попечения любостяжания, все трудности излишества».

Тот, кому покажется это решение малозначительным, пусть примет во внимание две вещи. Во-первых, характер Сковороды необычайно целен. Раз решив что-нибудь, он с неуклонностью выполняет. Принять такое решение, через неделю забыть его (в духе нашего современного безволия) — это, конечно, очень малозначительно. Но Сковорода, приняв такое решение, остался верен ему всю жизнь. Тот новый, значительный вид, который принимает его фигура в последнюю треть его жизни, всецело вырастает на почве этого решения. Во-вторых, если мы вспомним хаотическую подоснову характера Сковороды, соединенного с крепкой и упорной внешней волей, мы поймем, что трудности, переживаемые Скородой, чисто внутреннего, духовного порядка. Захотел бы он рубить турков, он, не колеблясь, пошел бы, куда следует. Внешне проявить свою волю ему ничего не стоило. Он избрал более трудный путь: волю свою укротить, хаос свой смирить. И в этом смысле решение его, с виду малозаметное, гораздо значительнее, чем все возможные и легкие для Сковороды самоопределения внешние.

«Сковорода начал чувствовать вкус к свободе от суетностей и пристрасти житейских, в убогом, но беспечном состоянии, в уединении, но без расстройки с самим собой… Волю он углубил, со всем умствованием ее и желаниями в ничтожность свою; поверг себя в волю Творца, предавшись всецело жизни и любви Божией, дабы Промысл Его располагал им яко орудием своим, а может и яко же хощет».

Памятник Г.С. Сковороде в Переяслав-Хмельницком

Не пойду в город богатый. Я буду на полях жить.
Буду век мой коротати, где тихо время бежит.
О дубрава! о зелена! о мати моя родна!
В тебе жизнь увеселена, в тебе покой, тишина
Не хочу и наук новых кроме здравого ума,
Кроме умностей Христовых, в коих сладостна душа.
О дубрава! о. зелена! о мати моя родна!
В тебе жизнь увеселена, в тебе покой, тишина…
Здравствуй, мой милый покою! Во веки ты будешь мой.
Добро мне быть с тобою: ты мой век будь, а я твой.
О дубрава! о свобода! в тебе я начал мудретъ,
До тебя моя природа, в тебе хочу и умереть.
Бурная душа его, вкусив покоя и тишины, стала зацветать.
Весна люба, ах пришла! Зима люта, ах прошла!
Уже сады расцвели и соловьев навели.
Ах ты печаль! прочь отсель! Не безобразь красных сел.
Бежи себе в болота, в подземные ворота!
Бежи себе прочь во ад! не для тебя рай и сад.
Душа моя процвела и радостей навела.
Счастлив тот и без утех, кто победил смертный грех.
Душа его Божий град, душа его Божий сад…

«Душа человеческая, повергаясь в состояние низших себя степеней, погружаясь в зверские страсти, предаваясь чувственности своей, свойственной скотам, принимает на себя свойства и качества их, злобу, ярость, несытость, зависть, гордость и пр., возвышаясь же подвигом доброй воли выше скотских увлечений, зверских побуждений и бессловесных стремлений, восходит на высоту чистоты умов, которых стихия есть свет, разум, мир, гармония, любовь, блаженство, и от них заимствует некоторую силу величественности, светлости и разумения высшего, пространнейшего, далечайшего, яснейшего, и превосходнейшей святости в чувствах».

«Когда человек исходит из круга самомнения, самопроизволения, самолюбия своего, почитая все то землею пустою, непроходною и безводною, тогда чистый Дух Святый занимает все чувства его и восстанавливает царствие истины, т. е. зажигает в нем способности внутреннего чувства огнем любви своей. Тогда высокое познание и разумение, по мере расположения внутреннего и внешнего, возникает из средоточия всех вещей, аки тончайший, проницательнейший огонь, с неизъяснимым удовольствием поглощаясь бездною света. В таком состоянии чувства человек взирает на дух Вседержителя с радостью и поклонением, и симто образом смиренное самоотвержение человека может созерцать то, что есть в вечности и во времени, ибо все близ его, все окрест его, все в нем есть» . Так говорит Ковалинский.

Торжественное и возвышенное настроение Сковороды выливалось в стихи, «простые, но сильные»:

Оставь, о дух мой, вскоре все земные места.
Взойди, дух мой, на горы, где правда живет свята,
Где покой, тишина от вечных царствует лет,
Где блещет та страна, в коей неприступный свет.
Оставь земны печали и суетность мирских дел!
Будь чист, хоть на час малый, дабы ты выспрь возлетел.
Где Иаков Господь, где не вечерняя заря,
Где весь ангельский род лице его вынудят.
Се силоамски воды! Омый скверну от очес,
Омый все членов роды, дабы возлететь до небес,
Ибо сердцем не чист не может Бога узреть,
И нельзя до сих мест земленному долететь.
Душа наша телесным не может довольна быть.
Она только небесным горит скуку насытить.
Как поток к морю скор, как сталь к магниту прядет,
Пламень дрожит до гор, так дух наш к Богу взор рвет.
Спеши ж в вечну радость крильми орлиными отсель,
Ты там обновишь радость, как бысгропарный орел.
О треблаженна стать всего паче словесе! —
Кто в свой ум может взять, разве сшедый с небесе?

Старик Тамара, прочтя эти стихи «и узнав от него, что то была забава его, сказал ему: «Друг мой! Бог благословил тебя дарованием духа и слова».

Если мы спросим, можно ли этому периоду жизни Сковороды приписать значение окончательного перелома, то мы должны ответить и да, и нет.

Сковорода в этот период жизни пришел к острому осознанию своей хаотичности, и внутренняя борьба его дошла до высшего напряжения. В огне напряженного самоискания он ощутил решительный поворот, и на некоторое время он внутренне себя одолел. «Свет, разум, мир, гармония, блаженство», — вот какие слова выбирает Ковалинский, говоря об этом периоде жизни Сковороды. Значительность этого преодоления, наличие какого-то решительного достижения свидельствуются всей дальнейшей жизнью Сковороды, основы которой закладываются здесь. И в этом смысле этот период жизни можно считать переломным.

Но ошибся бы всякий, кто подумал бы, что с этого момента начинается прямая линия жития, что, добравшись до вожделенного мира, Сковорода усвоил его навсегда и владел им без потрясений до конца жизни. Основные элементы психики Сковороды остаются те же. Сердечные пещеры с волнующимся морем неистомной воли не могли моментально исчезнуть. Они остаются, но победный тон жизни Сковороды медленно, неуклонно растет.

1758-й год и село Каврай сыграли в этом перераспределении решительную роль. И хотя долго, до самой смерти, волны хаотической воли потрясали неокончательно утвержденную душу Сковороды, но уже в 1758 году он решительно осознал свою исконную, первичную устремленность к спасительной пристани.

Мы видели, что уже при своем определении к Тамаре Сковорода с редкой педагогической мудростью «стал возделывать сердце воспитанника своего», «помогая только природе в ращении направлением легким, нежным, нечувствительным», «не обременяя безвременно разум его науками», «и воспитанник привязался к нему внутреннею любовью». Это характерно для Сковороды. Как сам старик Тамара полюбил Сковороду, так и у воспитанника на всю жизнь осталась преданность и любовь к своему учителю. Несмотря на всегдашнюю поглощенность своим внутренним миром, было что-то в этом великом чудаке, что привязывало к нему людей страстно и навсегда. Через тридцать лет (6 марта 1788 года) Василий Тамара пишет Сковороде:

«Любезный мой учитель Григорий Саввич! Письмо ваше через корнета Кислого получил я с равною любви и сердца привязанностью моею к вам. Вспомнишь ты, почтенный друг мой, твоего Василия по наружности может быть и не несчастного, но внутренне более имеющего нужду в совете, нежели когда был с тобою. О, если б внушил тебе Господь пожить со мною! Если бы ты меня один раз выслушал, узнал, ты бы не порадовался своим воспитанником. Напрасно ли я тебе желал? Если нет, то одолжи и отпиши ко мне, каким образом мог бы я тебя увидеть, страстно любимый мой Сковорода? Прощай и не пожалей еще один раз в жизни уделить частицу твоего времени и покоя старому ученику твоему Василию Тамаре».

Но теперь молодому Тамаре «надлежало поступить в другой курс упражнений, пристойных по свету и роду», и Сковороде пришлось расстаться с ним. На этот раз без разрыва, с любовью. Он покидает село Каврай и гостеприимного старика Тамару; но внутренние приобретения, сделанные в селе Каврай, остаются с ним навсегда. Начало положено. И хотя некоторое время события жизни Сковороды носят неопределенный характер, в глубине начатый процесс продолжается, и Сковорода все больше мужает и зреет, все больше находит себя, свою стать, свою истинную природу.

«В Белгород прибыл на епископский престол Иоасаф Миткевич, муж, исполненный благосердия, добродетелей, учения; сему архиерею был известен по законоискусству и по старой приязни игумен Гервасий Якубович, находившийся тогда в Переяславле.

Иоасаф пригласил Гервасия разделить с ним епархиальные труды и дружественную жизнь. Гервасий приехал в Белгород и, видя ревность Иоасафа к наукам, представил ему о Сковороде одобрительнейше. Епископ вызвал его к себе через Гервасия. Сковорода немедленно прибыл и по воле Иоасафа принял должность учителя поэзии в харьковском училище 1759 года.

Отличный образ его мыслей, учения, жизни скоро обратил к нему внимание всего тамошнего общества. Он одевался пристойно, но просто; пищу имел состоящую из зелий, плодов и молочных приправ, употреблял оную в вечеру по захождении солнца; мяса и рыбы не вкушал не по суеверию, но по внутреннему своему расположению; для сна отделял от времени своего не более четырех часов в сутки; вставал до зари и, когда позволяла погода, всегда ходил пешком за город прогуливаться на чистый воздух и в сады; всегда весел, бодр, легок, подвижен, воздержан, целомудрен, всем доволен, благодушен, унижен перед всеми, словоохотен, где не принужден говорить, из всего выводящий нравоучение, почтителен ко всякому состоянию людей, посещал больных, утешал печальных, разделял последнее с неимущими, выбирал и любил друзей по сердцу их, имел набожество без суеверия, ученость без кичения, обхождение без лести.

Год протек, и он, оконча срочное время, приехал к Иоасафу для препровождения обыкновенного в училищах времени и отдохновения. Епископ, желая удержать его более при училище, поручил Гервасию, как приятелю его, уговаривать его, чтобы принял он монашеское состояние, обещевая довести его скоро до самого высокого духовенства. Гервасий начал советовать Сковороде, предлагая желание архиерея, благовидность польз его, предстоящую ему в сем поприще честь, славу, изобилие всего, почтение и, по его мнению, счастливую жизнь».

Трудно было придумать мотивы более неудачные! «Не таковы должны были быть предложены побуждения для сердца Сковороды. Он, выслушав сие, возревновал по истине и сказал Гервасию: «Разве вы хотите, чтобы и я умножил число фарисеев? Ешьте жирно, пейте сладко, одевайтесь мягко и монашествуйте, а Сковорода полагает монашество в жизни нестяжательной, малодовольстве, воздержанности, в лишении всего ненужного, дабы приобрести всенужнейшее в отвержении всех прихотей, дабы сохранить себя самого в целости, в обуздании самолюбия, дабы удобнее выполнить заповедь любви к ближнему, в искании славы Божией, а не славы человеческой». Гервасий убеждал его милостию архиерея, дружбою своею, пользою церкви, но Сковорода, тверд духом и правилами, возразил ему в ответ: «Благодарствуй за милость, за дружбу, за похвалу; я не заслуживаю ничего из сего за непослушание мое к вам при сем случае». Гервасий, зная недостатки его и думая, что он, нуждаясь содержанием и знакомством в чужой стороне, должен будет согласиться на предложение его, оказал ему остуду. Григорий, приметя сие, решился скоро. На третий же день, дождавшись в передней выхода его, подошел сказать ему всесмиреннейше: «Прошу вашего высокопреподобия на путь мне благословения». Гервасий, не глядя на него, благословил его с досадою, а Сковорода с миром отошел и тотчас отправился к новому приятелю своему в деревню Старицу, в окрестности Белгорода.

Старица было место, изобильное лесами, водотечами, удолиями, благоприятствующими глубокому уединению. Сковорода, поселясь там, паче всего прилежал, к познанию себя и упражнялся в сочинениях, относительных к сему. В лишениях своих призывая в помощь веру, не полагал оной в наружных обрядах одних, но в умерщвлении самопроизволения духа, т. е. побуждений от себя исходящих, в заключении всех желаний своих в волю всеблагого и всемогущего Творца по всем предприятиям, намерениям и делам. Отец Гервасий донес епископу об отзыве Сковороды на предложение его и об отбытии его. Добродушный Иоасаф не подосадовал, но только пожалел об нем». И вот Сковорода, добровольно уйдя от лестных и искушающих предложений Гервасия, начинает пустынножительство в Старице.

«Нигде не обозревает себя столько человек, как в уединении, и не напрасно сказано древним мудрецом: уединенный должен быть или царь, или зверь. Перебороть скуку, проклятое исчадие недовольства, занять ум и сердце упражнениями достаточными, ублажить их есть дело не инако, как мудрого, обладающего собою, царя уединенного, священника Божия, принимающего везде сущее и все исполнение Духа Господня и поклоняющегося ему духом.

Сковорода провождая тамо дни свои в бодрости духа, веселости, беспечалии, благонадежности, часто говаривал при посещающих его: «О свобода! о наука!».

Эта часть рассказа Ковалинского ценна для нас в двух отношениях.

Дуб, под которым любил работать Г.С. Сковорода (с. Сковородиновка)

Во-первых, она удостоверяет сильную духовную настроенность Сковороды. «Вкус к Свободе» укреплялся и возрастал. Та переоценка ценностей, которая наступает для всякого, вступающего на внутренний путь, возрастала и углублялась. В человеке, страдавшем своей хаотичностью, терзаемом скукой и желанием, формируется просветленный мудрец, умевший свои борения философски осмыслить и мыслью, выросшей из внутренней муки, победить свою стихийность. Осознав скрытую мысль своей природы, он добровольным подвигом всецело ей покоряется и на дне своих страданий обретает мир, тишину и глубокую, просветленную радость.

С другой стороны, Ковалинский своим рассказом дает почувствовать какую-то сложность и трудность в отношениях Сковороды к церковному православию.

В самом деле, самочинный аскетизм и самочинное подвижничество очень опасны с точки зрения Церкви. Сковорода избирает пустынножительство, но не монашеское. Вместо того чтобы идти дорогой, которой шли тысячи подвижников и святых, Сковорода совершенно заново прокладывает свой особый путь. Почему Сковорода не идет в монастырь? По гордости? По своеволию? По самолюбивому желанию не склонять своей мудрой головы ни перед чем, только перед гораздо более высоким? В конце концов, как относится Сковорода к Церкви? Положительно или отрицательно? С упрощенною грубостью Толстого, с бесхитростным смирением верующего или еще как-нибудь иначе?

На эти вопросы я попытаюсь ответить во второй части книги, когда в специальной главе буду рассматривать отношение Сковороды к Церкви. Теперь же достаточно отметить, что отношения Сковороды к Церкви не просты. Их нельзя охарактеризовать ни одним словом «да», ни одним словом «нет». Но не имея определенно положительного отношения к Церкви, Сковорода не мог избрать и пути положительно церковного. Он избирает свой особый путь. И нам с внимательностью надлежит теперь исследовать все особенности и все характерное в жизни Сковороды с тех пор, каким было принято внутреннее решение, составляющее поворотный пункт его жизни.

ДРУЖБА С КОВАЛИНСКИМ

Пустынножительство в Старице скоро было прервано. Уже о необыкновенной жизни Сковороды стала распространяться слава. Уже многие стали искать его, чтобы вступить с ним в «назидательное собеседование». Но вдруг Сковорода оставляет пустыню и снова делается преподавателем харьковского училища. Причина этой неожиданной перемены очень характерна для Сковороды. Он отнюдь не думал усомниться в прелестях и пользе пустынножительства и отнюдь не почувствовал склонности вести оседлую городскую жизнь. Он просто воспылал, философским Эросом к юноше Ковалинскому, и если он решился простор и тишину полей и созерцательное молчание своего уединения променять на место преподавателя синтаксиса и эллинского языка, то только для того, чтобы быть поближе к своему юному любимцу, который становится его лучшим и первых другом, другом на всю жизнь, верным учеником и приверженцем.

Встретились они не случайно. Дядя Ковалинского, узнав о Сковороде и познакомившись с ним, попросил его, когда он будет в Харькове, обратить внимание на его молодого племянника и не оставить его добрым словом. Приехав в Харьков, чтобы посетить кое-кого из знакомых, Сковорода решил повидать рекомендованного ему молодого человека. И вот тут случилось нечто неожиданное, «Сковорода, посмотря на него, возлюбил, его и возлюбил до самой смерти». А Ковалинский, как сам он пишет, понял впоследствии, «что случай таковой был устроены него «перстом Божиим издалече».

И вот между юным Ковалинским, удивлявшимся философской жизни Сковороды, и Сковородой, сразу привязавшимся к юноше, начинается своеобразный духовный роман, исполненный философского пафоса и трогательной поэзии. Трудно подыскать какую-нибудь аналогию этой замечательной дружбе. Это совсем не простая дружба. При всей патетичности она трезва и аскетична. Она отчасти напоминает высокую дружбу Микеланджело с Витторией Колонна или страстную любовь этого целомудренного гения к своим ученикам и в особенности к достойному Томасу Ковальери. Патетизм дружбы Сковороды и Ковалинского ярок и несомненен.

«Григорий часто начал посещать его и по склонности молодого человека занимать его музыкой и чтением книг, служивших поводом к разговорам». Иногда «приглашал он друга своего в летнее время прогуливаться поздно вечером за город», на кладбище. В полночь бродил с ним «между могил и видимых на песчаном месте разрытых гробов». Иногда пел там что-либо приличное благодушеству, иногда же, удаляясь в близлежащую рощу, играл на флейтраверсе, оставляя друга своего меж гробов одного». Вот тогда-то, должно быть, особенно врезалась в душу Ковалинского «гармония простая, но важная, проницающая, пленяющая, умиляющая», которой, по словам Кавалинского, была преисполнена музыка Сковороды. Но Сковороде мало было видеться со своим другом каждый день, развлекать его музыкой и чтением книг. «Предприняв перевоспитывать его, и, желая больше и больше дать ему впечатлений истины, писывал он к нему письма почти ежедневно». И эти письма, до нас дошедшие, дают возможность заглянуть глубоко в сердце нашего чудака.

«Признаюсь тебе в своей любви: я бы любил тебя, если б даже ты был неграмотен (невежественен), если б ты даже был простым мужиком, — за чистоту твоего духа, за устремленность твою к делам достойным, не говоря уж о другом. А теперь видя тебя в занятиях греческим языком (нужно ли говорить, до какой степени я его люблю?)… у меня подымается такая любовь к тебе, что она растет со дня на день, так что ничего в жизни нет для меня сладостнее и дороже, чем забота о тебе и тебе подобных»8. «Никому дружба не доставляет столько радости, сколько мне. Это единственное сокровище мое и единственная утеха… Нет ничего сладостнее и дороже для меня, чем душа меня любящая, — больше мне ничего не нужно. И забота моя, и утеха моя, и слава, и жизнь — не бессмертная ли? — в дружественной душе, в душе меня любящей, в душе меня помнящей. Она для меня желаннее, чем пирамиды, чем Мавзолеи, чем прочие царские сооружения». Чувство Сковороды было столь сильно, что оно опьяняло его и, наполняя радостью, заставляло его бессознательно улыбаться, смеяться неизвестно почему, и его друг также улыбался и смеялся беспричинно.

8Письмо 13, II, 5. Почти все письма к Ковалинскому написаны по латыни. Я привожу их в переводе.

Глубокая и чистая радость осветила жизнь Сковороды. Эта радость была глубоко внутренняя и в то же время шла извне. Покой и благословение он нашел уже не во внутреннем борении и в уединенной глубине своего «Я», а вовне, в светлой и страстной привязанности к другому «Я», — и радость его была в том, что это другое «Я» оказалось достойным его великой любви и ответило ему такою же сильной и бескорыстной привязанностью. Это важное событие в жизни Сковороды. В сорокалетнем угрюмом и упорном однодуме вдруг проглядывают детские черты, и он становится способным не только на беспричинный, радостный смех, но и на явное ребячество.

Мелочи и причуды гаснут и растворяются в великом свете страстной духовной привязанности Сковороды к своему юному другу. Он сам удивлен силою и значительностью этого нового факта своей жизни и в письмах не раз возвращается к вопросу, что такое дружба. «Призираю Крезов, не завидую Юлиям, пренебрегаю Демосфеном, жалею богатых. Пусть домогается каждый, чего хочет. Я же буду не только счастливым, но блаженнейшим, если у меня будут друзья. Что удивительного, если нет для меня ничего слаже, чем общение с другом? Только бы Бог укрепил меня в Своей добродетели, только бы сделал меня мужем честным и другом Самому Себе. Ведь люди хорошие — Божьи друзья, и только таковым надлежит высший дар чистой Дружбы»9.

9Письмо 7, II, 48. Дружба так и написана с большой буквы.

Дружба становится для Сковороды фактом метафизическим, религиозным. Само христианство он понимает как завет совершеннейшей дружбы. «Что может быть губительнее площадной, т. е. ложной любви? И что божественнее любви христианской, т. е. истинной. И что такое религия христианская, как не истинная и совершенная дружба? Разве Христос не указал, что отличие учеников Его — взаимная любовь? Разве не все соединяет дружба, не все устраивает, творит и разрушает только вражду? Разве не называется Бог Исус у возлюбленного ученика своего Иоанна?.. Разве все дары, даже и ангельские языки, не ничто без любви? Что изобилует? Любовь. Что созидает? Любовь. Что сохраняет? Любовь, любовь. Что услаждает? Любовь! Любовь — начало, середина и конец, альфа и омега».

«Добрая любовь — истина, постоянна, вечна. И никогда не может быть любовь постоянна и вечна, если рождается из тленных вещей, т. е. богатства или чего-нибудь в этом роде. Она рождается из родства вечных душ, помогающих друг другу в добродетели, а не в испорченности. Как гнилое дерево не клеится с гнилым, так дружба не рождается между людьми скверными. Поэтому, если любовь моя тебе приятна, — не бойся, что она когда-нибудь прекратится; ведь если ты чтишь и следуешь добродетели, любовь сокровенно растет, как дерево, и сильней самой смерти. Ты постоянно перед моими душевными очами, и я ничего доброго не могу ни помыслить, ни сделать, не чувствуя, что ты постоянно присутствуешь во мне. Ты со мною, когда я ухожу в уединение, ты невидимо сопутствуешь мне, когда я на людях. Если горюю я, ты участвуешь в моей скорби, если радуюсь, ты участвуешь и в моей радости, так что и умереть я не мог бы без того, чтоб образ твой не унести с собой как тень, если только смерть может разделить то, что тело разрушает, но душу делает более свободной. Так, освобожденный от тела, я буду с тобой в памяти, в размышлении, в молчаливой беседе. Настолько любовь самой смерти сильнее».

Чувствуя такую близость, Сковорода простыми словами говорит другу своему о самом заветном желании своем, о затаенной мысли всей своей жизни. «Я пекусь о богатствах духа, о том хлебе и о той одежде, без которых нельзя войти в прекраснейший чертог небесного Жениха; все мои силы, все мое стремление я направляю сюда… Но ты хочешь, чтоб яснее я показал тебе свою душу. Слушай же: все я оставляю и все оставил, и одного только хочу достичь во всю жизнь — это понять, что такое смерть Христа и что означает Его воскресение. Ведь никто не может восстать с Христом, если прежде с ним не умрет… Горе глупости нашей! Мним, что держим в руках ковчег священного Писания, когда быть может не знаем, что такое крещение или что такое священная трапеза. Если б эти вещи бьши поняты с первого раза, называли бы их таинствами — mysteria? И не неразумно ли называть тайным и сокровенным то, что открывается только неученым? Древние фарисеи и книжники льстиво думали о себе, что они — закон Моисея, и однако Христос называл их слепыми. ... Вот чего, дорогой Кирилл мой, домогается и жаждет дух мой, вот к чему влечется. Так что не можешь ты спрашивать, что я делаю».

Если Сковорода просто и не скрываясь пишет Ковалинскому о самых глубоких своих думах, то и в Ковалинском его прежде всего интересует душа, духовная жизнь. Он печется о том, чтобы заразить любимого юношу Эросом к Вечности, чтобы увлечь его к тем высотам, которых сам достиг путем неустанной борьбы.

«...ты стремишься к Господу! О, слаже нектара для меня эти твои слова...! Наконец узнаю, что ты не из рода коршунов и хищников, а по крови из тех благородных орлов, которые любят высь и, оставив внизу летучих мышей с их мраком, устремляются к солнцу. О если б чаще слышать от тебя такие слова!.. Я б отказался от всякой амврозии!..О, юноша достойный Христа! Ты почти исторг у меня слезы; ведь сильная радость заставляет плакать…» Все письма Сковороды к Ковалинскому продиктованы желанием воодушевить юношу, руководить его поведением, вызвать в нем правильное и возвышенное отношение к жизни. Сковорода чувствует в юноше «кандидата блаженнейшей христианской философии» и старается заронить в его душу побольше семян: perfer et obdura (будь тверд и настойчив) — вот постоянный тон его писем.

Он обучает Ковалинского греческому и латинскому языкам, открывает перед ним возможность овладеть сокровищами античной и патриотической литературы, сокровищами, до которых он добрался сам и которые из всего книжного моря были сознательно избраны Сковородой. Но Сковорода, образовывая ум своего друга, главное внимание посвящал его душе, и, как своеобразно говорит Ковалинский, «сила, содержание и конец учебного их упражнения было сердце, т. е. основание блаженной жизни». «Я не знаю, как ты себя чувствуешь, особенно душевно. Если что-нибудь тяготит твое сердце, поделись с другом. Если не делом, то хоть сочувственным советом помогу тебе» [Письмо 12,1,52]. И видя друга своего во внутренней опасности, Сковорода возгорался «ревностью по истине» и писал Ковалинскому горячие увещания. «Если здоров ты, радуюсь; если ты весел, радуюсь еще больше, ведь веселье истинное здоровье благоустроенной души. И душа, проникнутая пороком, не может быть истинно весела. Но знаю, как скользок путь юности, и знаю также, как невоздержно веселился вчера народ христианский. Очень боюсь я, что вчера ты участвовал в чем-нибудь и был в обществе нескромных. Если ни в чем тебя совесть не укоряет, радуюсь, что ты настолько счастлив. Чувствую, что слова эти тебе тяжелы. Знаю нравы юношей; но не все то яд, что сначала кажется горьким. Скажу только: если ты не истолкуешь этот мой страх как высшую любовь мою к тебе, очень ко мне ты будешь несправедлив. Христос да хранит лучший возраст твой от всех пороков и да влечет тебя всегда к лучшему»…[Письмо 14,1, 53–54] Мягкая форма увещания переходила иногда в патетическую. «О дорогой! избегай участия в злых делах! В злых делах участия Избегай! Беги как можно дальше! Помни! Избавь меня от страха! Я очень боюсь! Избавь же меня, если любишь, от страха, заботы, которые меня мучат… Помни, ты храм Божий! Храни в целомудрии тело.

Но храни раньше душу! Храни не для мира, а для Христа, Господа твоего и моего. Сохранишь, если будешь бодрствовать; будешь бодрствовать, если будешь трезвиться; трезвиться же будешь, если будешь молиться, плакать и не успокаиваться». «Тебя тянет роскошь? Возьми святую книгу, пой священные гимны, молись. Если это не помогает, позови достойного товарища и займись веселым и хорошим разговором или ко мне приди, или позови к себе. Чего боишься? Если же нет, победи свой плохой страх и стыд, которые мешают тебе поступать достойно». «Что ты блуждаешь духом? Куда стремишься, когда ты знаешь, что все благо твое внутри тебя? Чего бежишь в толпу, в собрание нечестивых? Неужели ты думаешь, что благо твое тут? Подави и обуздай страсти твоей души и привыкни же, наконец, быть господином над ними. О, если бы у меня был духовный меч! Я бы погасил в тебе жадность, убил в тебе роскошь и пьяный дух, уничтожил честолюбие, изгнал побоями тщеславие, и страх перед смертью и бедностью. О святейшая трезвенность, о добрая бедность, о спокойствие духа! Сколь немногие вас знают! Если все зло и несчастье для тебя не в грехе, ты ничего не знаешь, ты не владеешь еще «богословской верой» (FidemTheologicam).

Фрагмент экспозиции Национального литературно - мемориального музея Г. С. Сковороды

На Ковалинского письма Сковороды производили огромное впечатление. Тридцать лет спустя он пишет Сковороде: «Вид начертанных тобой писем возбуждает во мне огонь». Но отношения его к Сковороде наладились не сразу. Он не сразу мог отдаться радостям дружбы с таким замечательным человеком, как Сковорода, и пережил некоторые «прелюдии», период отталкивания и страха за себя. Некоторое время он боялся близости со Сковородой, потому что чувствовал в Сковороде силу, которая должна разрушить его прежние привычные мнения. Он «восчувствовал в себе возбужденную борьбу мыслей и не знал, чем разрешит оную. Прочие учителя его внушали ему отвращение к Сковороде, запрещали иметь знакомство с ним, слушать разговора его и даже видеться с ним. Он любил сердце Сковороды, но дичился разума его, почитал жизнь, но не вмещал в ум рассуждений его; уважал добродетели, но устранялся мнений его; видел чистоту нравов, но не узнавал истины разума его; желал бы быть другом, но не учеником его». «Трудно изгладить первые впечатления», — прибавляет при этом Ковалинский.

«1763 года, будучи я занят размышлениями о правилах, внушаемых мне Сковородою, и находя в уме своем оные несогласными с образом мыслей прочих, желал сердечно, чтобы кто-либо просветил меня в истине. В таком расположении находясь и поставя себя в возможную чистоту сердца, видел я следующий сон. Казалось, что на небе от одного края до другого по всему пространству были написаны золотыми буквами слова. Все небо голубого цвета, и золотые слова оные казались не только снаружи блестящими, но больше внутри сияли прозрачным светом, и не совокупно написаны по лицу небесного пространства, но складами, по слогам, и содержали следующее и точно таким образом: па-мять свя-тых му-че-ник-ов А-на-ни-я, А-за-ри-я, Ми-са-и-ла. Из самых золотых слов сыпались огненные искры, подобно как в кузнице из раздуваемых сильно мехами угольев, и падали стремительно на Григория Сковороду. Он стоял на земле, подняв вверх прямо правую руку и левую ногу, в виде проповедывающего Иоанна Крестителя, которого живописцы некоторые в изображениях представляют в таком расположении тела и каковым Сковорода тут же мне вообразился. Я стоял близ его, некоторые искры из падающих на него, отскакивая, упадали на меня и производили во мне некую легкость, развязность, свободу, бодрость, охоту, веселость, ясность, согреяние и неизъяснимое удовольствие духа. Я в исполнении сладчайшего чувствования проснулся». Ковалинский не без основания называет происшествие это «странным» и придает ему мистическое значение. Читатель помнит, что в детстве «любимое и почти всегда твердимое» Сковородою пение был сей стих Иоанна Дамаскина: «Образу златому на поле Деире служимому, трие твои отроцы не брегоша безбожного веления». Теперь Ковалинский, не зная об этом, увидел сон о Сковороде именно на тему о трех отроках, «пренебрегших безбожным велением».

«Представшие в велелепном виде, написанные на небеси имена трех отроков были тех самых, которых история изображена в том любимом Сковородою стихе… Ни Сковорода о любимом сем стихе, ни друг его о виденном им никогда друг другу не рассказывали и не знали. По прошествии тридцати одного года, за два месяца до кончины своей, Сковорода, будучи у друга своего в деревне и пересказывая ему всю жизнь свою, упомянул и о том стихе Дамаскиновом, что он всегда почти имел в устах его и, сам не зная почему, любил его паче прочих пений. Друг, сие услыша тогда и приведя на память виденное им во сне за тридесят один год назад, в молчании удивлялся гармонии чудесной, которая в различные лета, в разных местах, то одному в уста, то другому в воображение, полагала в возбуждение сердец их к выполнению и явлению разума и силы истории одной на самом деле, в жизни. Впрочем, друг его никогда ему о сем виденном не говорил и после».

Нельзя не удивляться необычайной деликатности и внутреннему такту Ковалинского. Поистине это был человек, достойный исключительной любви Сковороды! Обрадованный вещим сном, он, встав рано, «пересказал сие видение странное почтенному и добродетельному старику, Троицкому священнику Борису у которого он жил. «Старик, подумавши, сказал с умилением: «Ах, молодой человек! Слушайтесь вы сего мужа: он послан вам от Бога быть ангелом – руководителем и наставником». «С того часа, — говорит про себя Ковалинский, — молодой человек сей предался вседушно дружбе Григория».

«Предавшись вседушно дружбе Григория», Ковалинский остался верен ей всю жизнь и даже через десятки лет, в чине тайного советника, сохранил нетронутой свою преданность бездомному страннику, добровольному бродяге, каким стал Сковорода в последнюю, самую зрелую треть своей жизни.

Отдаваясь дружбе и сладостно – трудному делу непрерывного воспитания даровитого и чуткого юноши, Сковорода прожил в Харькове до 1766 г. В 1766 г. в харьковском училище были учреждены добавочные классы, в которых правила благонравия поручили преподавать Сковороде. Сковорода охотно взялся за это дело, оговорив только, что за эти занятия он не будет брать никаких денег. Сковороде было 44 года. Он уже стал отстаиваться, осознал свою «мысль». Дружба с Ковалинским укрепила и развила его внутреннюю жизнь. Постоянная духовная забота о юноше, необходимость определенно отвечать на все его вопросы и быстро реагировать на все конкретные обстоятельства и затруднения в жизни близкого друга могли только способствовать вызреванию и органическому росту того решения, которое им было принято во внутреннем борении в конце 50–х годов. Этот рост и эта перемена в Сковороде неожиданно сказались в том, с какой решительностью он захотел внушать харьковскому юношеству правила благонравия. Вот первые слова его первой лекции, показывающие, каким определенным языком заговорил Сковорода: «Весь мир спит, да еще не так спит, как сказано о праведнике: «аще падет, не разбиется»… Спит, глубоко протянувшись. А наставники, пасущие Израиля, не только не пробуживают, но еще поглаживают: «спи, не бойся, место хорошее, чего опасаться!..». Как говорит Срезневский, «волнение было готово». Епископ вознегодовал. А когда эти лекции были Сковородой записаны, их потребовали на рассмотрение. «И тогда-то буря восстала на него всей силой». Пошли объяснения, в результате которых Сковорода был изгнан» [«Утренняя звезда», 1834 г., кн. I].

Это было последней попыткой Сковороды идти по обычной дороге. И в то же время это было тем толчком, благодаря которому в насыщенном растворе его долголетних исканий вдруг началась быстрая и окончательная кристаллизация. В его жизни наступает почти тридцатилетний период (1766–1794 г.) странничества, аскетической отрешенности от всех удобств обычной человеческой жизни и учительства.

СТРАННИЧЕСКИЙ ПОСОХ

«Мнения подобны воздуху: он между стихиями не виден, но твердее земли и сильнее воды, — ломает дерева, низвергает строения, гонит волны и корабли, ест железо и камень, тушит и разъяряет пламень. Так и мысли сердечные, они не видны, как будто их нет, но от сей искры весь пожар, мятеж и сокрушение; от сего зерна зависит целое жизни нашей дерево».

Мы видели, как зерно этой основной сердечной мысли было осознано Сковородой в глубокой борьбе со своей хаотической природой. Многих причисляют к великим и мудрым за одно рождение мысли. Но Сковорода отважился на подвиг, много раз больший. Зерно его мысли превращается в богатое, причудливое растение. Вся вторая половина его сознательной жизни — это замечательное осуществление творческого жизненного замысла, родившегося в период обостренной внутренней борьбы.

Отныне он уже не будет ни учителем поэзии, ни профессором греческого языка, ни лектором по нравственной философии. Отрешаясь от всех преимуществ, связанных с его ученостью, навсегда отказываясь от желания как-нибудь устроиться в жизни, Сковорода в 1766 г. окончательно переводит свою жизнь во внутренние измерения, становится странником, птицей перелетной, не имеющей ни угла своего, ни имущества и всецело преда волю Божию.

Сковорода в народной памяти сохранился под названием «старца». Андрей Ковалинский в письме своем к Ковалинскому называет Сковороду «благословенный старец Сковорода». Что это не физиологическая категория, а какая-то другая, показывает и то, что в повести Срезневского «Майор», несомненно построенной на подлинных воспоминаниях и приуроченной к 1766 г., когда стариком Сковорода еще никак не мог быть, Сковорода сам себя с гордостью называет «старцем». На вопрос майора, «что же ты хочешь век остаться бродягой», Сковорода отвечает: «Бродягой — нет. Я странствую, как и все, и старцем навсегда останусь. Этот сан какраз по мне». Это «все» прекрасно разъясняется драгоценным показанием Хиждеу в «Сковородинском Идиотиконе»: «На Украине ведется особый, почти наследственный цех нищих, называемых старцами. Они пользуются большим уважением у простого народа и сами отличают себя от обыкновенных нищих дедов и жебраков. Это люди бывалые, носители народной мудрости. Они имеют даже свою родословную. Я был свидетелем спора двух старцев в Василькове (Киевск. губ.). «Я старец, а ты что, какой-нибудь найденыш!»… И теперь поселяне часто ссылаются на суд старцев, и в некотором отношении их можно бы назвать бродячими судьями Мира».

Итак, Сковорода становится одним из этих старцев, живущих милостыней и гостеприимством. Из ученого, высоко ценимого сановитыми Кириллами, находившимися у власти, из ученого, которого желали заполучить все люди понимающие, Сковорода героическим определением воли становится странствующим нищим и нищенствующим носителем народной мудрости. Он, так мучительно искавший «стать» (т. е. состояния) на своей природе» и всегда со страстью учивший, что каждый человек должен выбирать жизненный путь сообразно своей внутренней сущности, он, с жаром сказавший губернатору Щербинину: «Если бы я почувствовал сегодня, что могу без робости рубить турков, то с сего же дня привязал бы я гусарскую саблю и, надев кивер, пошел бы служить в войско!», — он нашел, наконец, свое истинное место в жизни в смиренной роли странствующего нищего и, найдя ее, остался ей верен до конца их дней.

Взяв «страннический посох», Сковорода уже не выпускает его. Он становится истинным странником, странствует со страстью, большею частью со спокойным чувством призвания. Смысл странствия всегда остается для него высоким и логическим. Странствие для него — добровольный подвиг отрешения от тех обычных условий жизни, которые мешают внутренней жизни духа.

Район странствия не очень велик. Это главным образом Украина и Малороссия. Иногда он заходит в Таганрог, в Воронежскую и Орловскую губернию. Но зато в этих пределах Сковорода передвигается почти непрерывно. Письма и сочинения его помечены самыми различными местами. К сожалению, отсутствие хронологических дат не позволяет установить, когда именно Сковорода был в таком-то месте, сколько в нем оставался и когда двинулся дальше. Иногда в странствии бывали и остановки. Облюбовав себе какую-нибудь пасеку или рощу, Сковорода импровизировал себе пустынножительство и оставался на одном месте, пока припадок хаотического настроения не заставлял его снова брать в руки посох. И прав поэтому Данилевский, который говорит, что «с этого времени его жизнь принимает вид постоянных переходов, хождений пешком за сотни верст и кратких отдыхов у немногих, которых он любил и которые гордились его посещениями».

«Он мог бы подарками составить себе порядочное состояние. Но что бы ему ни предлагали, сколько ни просили, он всегда отказывался, говоря: «Дайте неимущему!», и сам довольствовался только серой свитой. Эта серая свита, башмаки про запас и несколько свитков сочинений, — вот в чем состояло все его имущество. Задумав странствовать или переселиться в другой дом, он складывал в мешок эту жалкую свою худобу и, перекинув его через плечо, отправлялся в путь с двумя неразлучными: палкой – журавлем и флейтой. И то, и другое было его собственного рукоделия» [«Утренняя звезда», 1834, ч. I].

Среди «жалкой худобы» в мешке у Сковороды хранилось самое большое его сокровище — еврейская Библия. Он не расставался с нею никогда. Относился к ней как к живому существу, называл ее невестой своею: «Сию возлюбих от юности моея… О, сладчайший органе! Единая голубица моя Библия!.. На сие я родился. Для сего ем и пью; да с нею поживу и умру с нею!» И действительно, умирая, он под голову себе положил мешок с книгами, в котором хранилась и Библия. Эта Библия говорит о том, что и высшая степень опрощения соединялась в Сковороде с высшей степенью культурности. Этот странник, ночевавший в кустах, на сеновалах, на пасеках, читал свою невесту в ее подлинном, еврейском начертании. Уходя в нищенствующую жизнь, он не отказался таким образом ни. от своих познаний, ни от той высшей культуры, которую вкусил благодаря своему же неустанному труду.

Но все-таки человеку, чтобы жить, нужно чем-нибудь питаться. И хотя Сковорода повторяет с гордостью слова Сократа: «Многие живут, чтобы есть, я же ем, чтобы жить», но все же и ему нужно было чем-нибудь поддерживать свое существование. Подобно христианским отшельникам, он не сеял, не жал, но он не мог доводить свой «пост» до тех невероятных размеров, до каких доводили христианские святые, он не мог питаться одними кореньями и водой и оставаться годами и десятилетиями безо всякой людской помощи. И все же нужно сказать, что Сковорода сознательно жил в крайней бедности, не держал в руках никаких денег, и его поэтому можно назвать истинным и строгим бессребреником. Его робкие просьбы к друзьям, следы которых сохранились в письмах, поистине умилительны. «Любезный благодетель Стефан Никитич!.. Ныне скитаюсь в Изюме. Скорочаю возвратиться в моя присныя степи, аще где Господь благоволит. Уже прошла половина зимы, а тулупчик ваш коснит. Аще угодно Богу и вам, пришлите через Троф. Михайловича, аще же ни, Господня воля да будет»! С достоинством он благодарит за дары: «Благодарю благому сердцу за огнедухновенное от тебя письмо твое, а без него вся мне вселенная дар приносима, не только твоя юфта, немила» [Письмо 86,1,118. Письмо 96,1,129].

Сковорода старался по-своему не оставаться в долгу перед своими благодетелями. Он учил их детей, развлекал рассказами и музыкой взрослых, но главным образом благодетельствовал их духовно. И перевес его благодеяний был настолько велик, что считали за счастье, если Сковорода принимал что-нибудь, и, по свидетельству Срезневского, «уважение к Сковороде простиралось до того, что почитали за особенное благословение Божие тому дому, в котором он поселился хоть на несколько дней. Таким образом Сковорода своеобразно разрешил для себя «экономический вопрос»: он брал у друзей своих физические крохи, безусловно необходимые для его жизни, риторически отказываясь от всего, что предлагали ему лишнего, и в то же время щедрой рукой раздавал и им, и всем встречным те метафизические и духовные богатства, которые отлагались в нем как результат его глубокого и своеобразнейшего душевного опыта.

Сковорода в одном письме хорошо разъясняет, чем он был занят в это время и что было идеальной целью его пустынножительства.

Личные вещи Г.С. Сковороды (Музей в селе Сковородиновка)

«Ангел мой хранитель ныне со мною веселится пустынею. Я к ней рожден. Старость, нищета, смирение, беспечность, незлобие суть мои в ней сожительницы. Я их люблю и они меня… Недавно некто обо мне спрашивал: скажите, что он там делает? Если бы я в пустыне от телесных болезней лечился, или оберегал пчел или ловил зверей, тогда бы Сковорода казался им занятым делом. А без сего думают, что я празден, и не без причины удивляются. Правда, что праздность тяжелее гор кавказских. Так только ли разве всего дела для человека: продавать, покупать, жениться, посягать, воевать, портняжить, строиться, ловить зверей? Здесь ли наше сердце неисходно всегда? Так вот же сейчас видна причина нашей бедности: погрузив все сердце наше в приобретение мира и в море телесных надобностей, мы не имеем времени вникнуть внутрь себя, очистить и поврачеватъ самую госпожу тела нашего — душу нашу… Не всем ли мы сим изобильны? Точно, всем и всяким добром телесным; совсем телега, по пословице, кроме колес, — одной только души нашей не имеем. Есть, правда, в нас и душа, но такая, какие у шкорбутика или подагрика ноги… Она в нас расслаблена, грустна, своенравна, боязлива, завистлива, жадна, ничем не довольна, сама на себя гневна, тощая, бледная, точно пациент из лазарета, которых часто живых погребает по указу. Такая душа если в бархат оделась, не гроб ли ей бархат? Если в светлых чертогах пирует, не ад ли ей? Если весь мир ее превозносит портретами и песнями, которые одами величает, не жалобны ли для нее эти пророческие сонаты».

Ковалинский тонко дорисовывает идиллическую сторону этого пустынножительства.

«Любомудрие, поселясь в сердце Сковороды, доставляло ему благосостояние, возможное земнородному. Свободный от уз всякого принуждения, суетности, искательств, попечения, он находил исполнение всех своих желаний в ничтожестве оных. Заботясь о сокращении нужд естественных, а не о распространении, вкушал он удовольствия, не сравнимые ни с какими счастливцами.

Когда солнце, возжегши бесчисленные свечи на смарагдой плащанице, предлагало щедрой рукой чувствам его трапезу, тогда он, принимая чашу забав, не растворенных никакими печалями житейскими, никакими воздыханиями страстными, никакими рассеянностями суетными, и вкушая радования высоким умом, в полном упокоении благодушества говаривал: «Благодарение всеблаженному Богу, что нужное сделал нетрудным, а трудное ненужным!..»

Итак, снискание «ангельского хлеба» и того душевного покоя, который открывает «гармонию природы» — вот главная дума Сковороды во всех его странствиях.

Аскетическая жилка, всегда свойственная Сковороде, в этот период усиливается. Нищенствующая жизнь Сковороды есть сама по себе уже суровый вид аскетизма. От добровольно принятого подвига он с редкой неуклонностью воли уже никогда не отказывался. В то же время он готов был в компании, среди друзей, попировать. Сковорода «не был врагом существовавшему в его время обыкновению в дружеских и приятельских собраниях поддерживать и оживлять беседы употреблением вина и наливок» (Квитко-Основьяненко). Еще важнее эта черта тем, что она говорит о свободе Сковороды от всякого педантизма и сухого ригоризма и свидетельствует, что Сковорода подвиг свой нес с легкостью и непринужденностью. Гесс де Кальве говорит, что Сковорода употреблял всегда самую грубую пищу и от суровых своих привычек не хотел отступить уже будучи больным стариком.

Но аскетизм Сковороды имел и другую, более важную сторону: душевную напряженность и внутреннюю работу духа.

«Полуночное время, — говорит Ковалинский, имел он обычай всегда посвящать молитве, которая в тишине глубокого молчания чувств и природы сопровождалась богомыслием. Тогда он, собрав все чувства и помышления в один круг внутри себя и обозрев оком суда мрачное жилище своего перстного человека, так воззвал оные к началу Божию: «Восстаньте ленивые и всегда низу поникшие ума моего помыслы! Возьмитеся и возвыситеся на гору вечности». Тут мгновенно брань открывалась и сердце его делалось полем рати; самолюбие вооружалось с миродержателем века, светским разумом, собственными бренности человеческой слабостями и всеми тварями, сильнейше нападало на волю его, дабы пленить ее, воссесть на престоле свободы ее и быть подобным Высшему. Богомыслие вопреки приглашало волю его к вечному, единому истинному благу Его… Какое борение! Сколько подвигов!.. Небо и ад борются в сердце мудрого… Так за полуночные часы провождал он в бранном ополчении противу сил мрачного мира. Воссиявшее утро облекало его в свет правды, и в торжестве духа выходил он в поле разделять славословие свое со всею природою».

Нельзя не отметить в душевном облике Сковороды еще одного момента. Почти всегда во всех движениях своей воли он повиновался своему духу. «Дух велит», «дух зовет», «дух говорит» — это постоянные выражения Сковороды. Что это не метафора и не простой способ выражения, доказывает следующий странный случай, произошедший со Сковородою. В 1770 году приехал он в Киев к родственнику своему Иустину. «Но вдруг приметил в себе внутреннее движение духа, непонятное, побуждающее его ехать из Киева». «Иустин заклинает его всею святынею не оставлять его». Приятели также удерживают его, но он отговаривается, «что ему дух настоятельно велит удалиться из Киева. Пришел на гору, откуда сходят на Подол, вдруг остановись, почувствовал он обонянием такой сильный запах мертвых трупов, что перенести не мог, и тотчас поворотился домой. Дух убедительнее погнал его из города» и «он отправился в путь на другой же день».

И что же? Прибыв в Ахтырку, он через две недели после этого получает известие, что «в Киеве оказалась моровая язва, о которой в бытность его и не слышно было, и что город заперт уже» [«У. В.», 1817 г.]. И вот тогда то он пережил тот восторг благодарности к Богу, о котором будет сказано ниже. Очевидно, Природа была благосклонна к своему верному сыну и наделила его какой-то особой, чрезмерной остротой чувств и необычайно тонкой восприимчивостью даже к тайным, для других незаметным движениям как физической, так и психической среды.

Многих может заинтересовать вопрос: играли ли в жизни Сковороды какую-нибудь роль женщины? Ковалинский совершенно умалчивает об этом. Гесс де Кальве говорит, что Сковорода «к женскому полу склонности не имел». И. Срезневский по обыкновению сгущает краски: «Григорий Саввич ужас как боялся молодых женщин, особенно девиц». Но сам же И. Срезневский в повести «Майор» рассказывает нам об одном – единственном романе Сковороды. В этой повести много несомненной беллетристики и фантазии, и в то же время несомненно, что в нее вплетены совершенно достоверные сведения о Сковороде, полученные из рассказов стариков и совпадающие с достоверными показаниями, например, Ковалинского. У нас нет поэтому оснований не доверять фактам, изложенным в повести Срезневского. А они сводятся к следующему. В конце 60-х годов Сковорода набрел на хутор, в котором увидел молодую девушку, распевавшую песни. Случилось так, что он поселился недалеко от хутора на пасеке. Когда у девушки заболел отец, своеобразный старик, по прозвищу Майор, девушка, услышав от пасечника, что Сковорода умеет лечить, побежала сама к Сковороде и просила его прийти поскорей к старику. Сковорода пошел, и знакомство завязалось. Старик уже слыхал о Сковороде и с удовольствием вступает с ним в беседу на высокие темы. За время болезни он привязывается к Сковороде и когда поправляется, уже не хочет с ним расставаться. Он предлагает Сковороде заняться с его дочерью. Сковорода, стоявший за то, чтобы женщины получали образование одинаковое с мужчинами, соглашается, и вот начинаются уроки с Еленой Павловной, часто наедине; Сковорода сближается с ученицей и чувствует к ней большую привязанность. Старик продолжает свои беседы со Сковородой, читают вместе Библию, и время летит счастливо и безмятежно. Девушка серьезно влюбляется в своего чудного учителя; старик, видя, в чем дело, и не имея ничего в душе своей против того, чтобы Сковорода женился на его дочери, начинает заговаривать на эту тему со Сковородой. Сковорода пугается, чувствуя естественное неприятие оседлой жизни. Наступает тяжелое время борьбы и сомнений. Сковорода несколько раз собирается уходить. Но он чувствует большую привязанность к дому, в котором нашел столько любви и привета, и не может уйти. После нескольких разговоров и размолвок он, наконец, решается, и вот он становится женихом. Начинаются приготовления к свадьбе. Старик с радостью ожидает исполнения своего глубокого желания. Наступает день свадьбы. Сковорода становится под венец. И вдруг… убегает из церкви и пускается в безоглядное странствие. И Срезневский сообщает еще факт: через несколько лет девушка счастливо выходит замуж, и Сковорода, узнав об этом, испытывает глубокую радость.

Все неровности и все неблагородство его поведения объясняются, мне кажется, его духовным состоянием. Нанести страшную обиду человеку, который показал ему много любви, оскорбить девушку, к которой чувствовал огромное стремление, Сковорода мог только потому, что, очевидно, перед алтарем он окончательно осознал весь свой роман как великое искушение его духа, уже самоопределившегося к странствующей жизни. Не страх перед своим эмпирическим будущим мог подвигнуть Сковороду на отчаянный шаг, а благородный и глубокий страх перед изменой своему жизненному решению, Если всю жизнь мучительно искал он свою стать, если, наконец, нашел ее в роли странствующего нищего (в повести Сковорода фигурирует уже как старец), то, очевидно, жениться он не мог, и если его можно в чем-то обвинить, так это в слабости и неотчетливости его духовного сознания во время романа, а никак не его резкую решительность при его окончании. Во всяком случае этот опыт для Сковороды даром не прошел. Повторений уже не было. И хотя женщин с тех пор он сторонился, но не избегал абсолютно. Так, из письма Н. С. Мягкого к Данилевскому видно, что Сковорода «от души уважал» жену помещика Андрея Ивановича Ковалинского, «умную и благочестивую женщину». А о жене своего друга Ковалинского Сковорода писал: «Пишите до Михаила и от меня целуйте его и ее».

Вот несколько отзывов современников о Сковороде, которые могут в своей совокупности дорисовать портрет Сковороды за это время. Иван Вернет, которого Сковорода с меткостью назвал «мужчиною с бабьим умом и дамским секретарем» отмечает в Сковороде, также не без меткости, отсутствие легкости: «Ему надлежало бы по совету Платона… почаще приносить жертву Грациям. Истина в устах его, не будучи прикрыта приятной завесою скромности и ласковости, оскорбляла исправляемого». К этому отзыву мы вернемся еще ниже. Срезневский с обычной своей чрезмерностью так описывает в начале повести Сковороду: «Сухой, длинный, губы изжелкли, будто истерлись; глаза блестят то гордостью академика, то глупостью нищего, то невинным простодушием дитяти; поступь и осанка важная, размеренная, но тут же при всяком удобном и неудобном случае чудная гримаса, чудная ужимка… умение и подурачить других вместе с собой и ученностью, и умом, и благочестием и часто уловками пронырливого попрошайки (?). Но он добр и честен, и прямодушен». Очевидно, Срезневский здесь разлитературничался: «уловки пронырливого попрошайки» определенно противоречат всем достоверным и бесспорным нашим сведениям о Сковороде. Гораздо более правдиво рисуется Сковорода в словах одного старожила, приводимых Багалеем: «Это был человек разумный и добрый, учил и наставлял добру, страху Божию и упованию на милосердие Распятого за грехи наши Господа нашего Иисуса Христа. Когда начнет нам, бывало, рассказывать страсти Господни или блудного сына, или доброго пастыря, сердце, бывало, до того размягчится, что заплачешь. Вечная память Сковороде».

УЧИТЕЛЬСТВО

Занявшись «снисканием ангельского хлеба» и обретением душевного покоя, открывающего «гармонию природы», Сковорода отнюдь не думал замкнуться в себе и ограничить всю свою деятельность одной своей внутренней жизнью. Не оставляя никогда заботы о своей душе и внутреннего бдения, Сковорода уже скоро после начала своего странствия, т. е. в конце 60-х годов, начинает пытаться передавать другим результаты своего внутреннего опыта и снисканный «ангельский хлеб» и душевный покой старается раздавать всем желающим и нуждающимся. С энергией и уверенностью он становится проповедником своих религиозно – философских идей и, не делая различия между простым народом и образованными помещиками, всех пытается приобщить к той культуре духа, которая творчески созидалась в нем во весь первый период его жизни. Это в высшей степени культурное деяние Сковороды направляется по трем руслам: писание философских, богословских и литературных произведений, обширная морально – религиозная переписка с многочисленными друзьями и знакомыми и, наконец, устная проповедь и живые беседы, преимущественно с народом.

Исключительный интерес представляют сочинения Сковороды, носящие философский и богословский характер. В них пытается он запечатлеть результаты всего своего жизненного опыта, выразить свои заветные мысли и через них приобщить других к тому высокому и творческому взгляду на жизнь, который был выработан им в борьбе с самим собой и с господствующими типами миросозерцания.

Вот как описывает Ковалинский начало литературной деятельности Сковороды.

«Сковорода, побуждаясь духом, удалился в глубокое уединение. Близ Харькова есть место, называемое Гужвинское, принадлежащее помещикам Земборским, которых любил он за добродушие их. Оное покрыто угрюмым лесом, в средине которого находился пчельник с одною хижиною. Тут поселился Григорий, укрываясь от молвы житейской и злословий духовенства. Предавшись на свободе размышленьям и оградя спокойствие духа безмолвием, бесстрастием, бессуетностью, написал он тут первое сочинение свое в образе книги, названное им «Наркисс», или «О том познай себе».

Памятник Григорию Сковороде (Харьков, Педагогический Университет)

Философские творения Сковороды были плоть от плоти и кость от кости того «совершенного и истинного человека», который в нем родился от мистического союза с Библией. Но если творения его есть бессознательный и необходимый плод общей жизненной работы, то все же писал он их не без некоторой мысли о других, не без некоторого идеального «для кого». «Возлюбленный друже Михаиле! — пишет Сковорода в посвящении «Диалога о древнем мире». — Прими от меня маленький сей дарик… Ты родился любитися с Богом. Прими сию лепту, читай, мудрствуй, прирасти ее и возрасти ее». «Се тебе дар, друже! говорится и в предисловий к «Благодарному Еродию», посвященному С. Н. Дятлову. — Да будет тебе плетенка сия зерцалам сердца моего и памяткою дружбы нашей в последние лета». Таким образом, дружба вот вторичный побудительный мотив для писательской деятельностью Сковороды. Он пишет не только для себя, но и для друзей. Как он привык делиться с ними своими мыслями в беседах, так хочет он и в сочинениях своих беседовать с друзьями. Писания Сковороды — это идеально продолженный устный его разговор, и разговор не с первым встречным, не безразлично со всяким человеком, а с живыми и близкими душами, которых он любил и которые любили его. Вот чем объясняется крупный факт в писательской деятельности Сковороды: свои писания он не предназначал для печати. При жизни ни одно сочинение его не прошло через типографский станок.

Мне кажется, что Сковорода не желал, чтобы его сочинения попадали в нечестивые, т. е. недостойные руки. Сковорода свои сочинения сознательно предназначает исключительно для друзей своих. Они написаны по-дружески, интимно. Он не заковывает их в броню диалектики, не делает их внешне и логически неуязвимыми. Он вообще не публицист, не социальный борец, не религиозный реформатор. Сражаться с людьми и порядками он вовсе не хочет. Пафос страстной борьбы проникает лучшие и важнейшие творения Сковороды. Но эта борьба — внутренняя, напряженность ее чисто духовная. В нем самом свершается непрерывная духовная борьба. В нем самом борются одни духовные силы с другими. И сама диалогическая форма, излюбленная Сковородой, диктуется взволнованным душевным состоянием Сковороды. Диалог есть столкновение мнений в форме диалектического состязания. Незамиренная борьба мыслей продолжается в нем и в момент писания10 вот отчего писания его носят характер редкой душевной подлинности, бесспорной психической документальности. Вот отчего сочинения свои Сковорода хотел видеть исключительно в руках своих друзей.

10В сопроводительном письме к «Алфавиту Мира» Сковорода пишет Тевяшову, что «Разговор о дружеском мире» уже ему послал. Письмо же это помечено 1 января 1775 г.

Как же распространялись сочинения Сковороды? Для своих наиболее близких друзей или для людей, которым он был материально обязан, Сковорода сам переписывал свои произведения, другим же посылал оригиналы для списывания, и типографский станок оказывался совершенно излишним: Сковорода вовсе не искал распространения вширь, ему было дорого и важно распространение вглубь. И списки сочинений Сковороды в большом количестве распространялись именно среди тех, кто к мысли Сковороды относился с настоящим благоговением.

Теперь скажем о втором русле, по которому направлялась деятельность Сковороды в эпоху наибольшей его внутренней зрелости, т. е. его переписке с друзьями. Эта переписка носит в очень небольшой степени характер частный. Только изредка встречается какая-нибудь просьба о присылке «тулупа» или «речи Иоанна Златоуста». В основном письма Сковороды полны религиозного, философского и морального содержания. Как ни наставителен и ни поучителен в своих письмах Сковорода, ни на одну минуту письма его не делаются скучными. Он не только физически странствует, т. е. бродит и движется, но находится в непрерывном движении внутреннем. Оттого и письма его живы, жизненны и несмотря на поучительность свою интересны, привлекательны и просты.

Простота его писем коренится в органичности, с которой они вырастают из его жизни. В жизни своей он стал странником и учителем, всецело и без оглядки отдался велениям своей совести. И отдавшись всею душою, он не мог и в письмах своих не учить тому, что со страстью он осуществлял в самом себе. Мы имеем целый ряд известий, что в своей жизни в отношении многих людей Сковорода занял силою вещей положение наставника и руководителя. И потом письма его естественно и без всякого диссонанса продолжали тот самый основной жизненный тон, к которому целостно определил себя его своевольный и своеначальный дух. «Он учил, — говорить Гесс де Кальве, — детей примером непорочной жизни, а зрелых наставлениями». «Иногда он жил у кого-либо, — говорит Ковалинский, — совершенно не любя пороков своих хозяев, но для того только, дабы, обращаясь с ними, беседуя, ненавязчиво привлечь их в познание себя, в любовь к истине и в отвращение от зла и примером жизни заставить любить добродетель».

В своих многочисленных письмах он ободряет, утешает и вдохновенно, с большим порывом проповедует Христа. Не один Ковалинский обязан ему своим духовным возрождением. Неизвестному другу, очевидно, обратившемуся к Сковороде с беспокойным вопросом о силе искушений, Сковорода пишет: «Ничему дивиться: вы еще в сем роде баталий не очень практик, а неприятель старинный, всеобщий, а посему великий искусник. Если б Давид не приучился к битве, конечно как прочим и ему страшен был Голиаф, но он уже с волком и львом дело имел во время паствы овец. Чего не может Бог? Он родит охоту, а охота мать труда, труд все побеждает: по малу на гору и буди со временем сойдешь, пождут от силы в силу, что и прилежно глядит очами, что узнать, коль блаженное дело жить в мире и дружбе с Богом, а другого пути к счастью найти нельзя и самим ангельским силам». Или вот еще одно из характернейших писем: «Любезный друже, Иван Васильевич! Дерзай и возмогай! Что ты друже? Зашел в тесные непроходности. Но кто возвестит тебе, яко наг еси. Конечно вкусил уже ты от мирской мудрости? Требуешь от нас утешения? Право творишь. Мир уязвлял только нас, исцелять не может. То ли тебя мучит, что столь горько уязвиться тебе допустил Бог со Иерихонским странником равно? Но знай, что человек всех скотов и зверей упрямее, что, не наложив на него тяжких ран, не может иначе к Себе обратить его от мира Бог, не загремев страшным оным тайным громом: «Сауле! Сауле! что мя гониши! Адаме! Адаме! где еси? Куда тебе черт занес?»

В таком духе написаны все письма Сковороды. Сковорода не морализирует и не теоретизирует. Он всем существом страстно отзывается на запросы и духовные нужды своих друзей и отнюдь не равнодушно учит и поучает. Видимо, каждый беспокойный вопрос кого-нибудь из них глубоко волнует его самого, приводя в движение неокончательно утихший в нем хаос, и он с порывом говорит горячие слова столько же друзьям, сколько и самому себе. Друзья очень ценили его письма, переписывали их и делали из них общее достояние. Так, последнее письмо, адресованное к некоему Ивану Васильевичу, мы находим в сборнике писем Сковороды, принадлежащем М. И. Ковалинскому.

Третье русло, по которому направлялась деятельность Сковороды, — это беседы, обличения, споры — вообще устная речь. Не менее, чем письма, и не менее, чем философские произведения, устная речь Сковороды носила глубоко принципиальный характер. В споре ли, в импровизированной ли проповеди, в притче или в дружественной интимной беседе, Сковорода всегда говорил об одной заветной своей мысли, которую вынашивал всю свою жизнь: о том, как легко в содружестве с Богом, в послушании своей природе наслаждаться радостью и счастьем жизни, предвкушая переход в лучшие условия существования, и о том, как трудно и тяжело гоняться за обольщениями своего мирского разума и в противоречии со своей истинной природой мучительно пытаться осуществить неосуществимое и несбыточное. По свидетельству многих, устная речь его была сильной, живой и привлекательной. Он был жарким собеседником и красноречивым оратором. Он умел незаметно входить в беседу, пересыпая речь шутками, брать нить беседы в свои руки и делать ее неожиданно значительной и памятной. При этом он не делал различия между простым народом и помещиками. Скорее простой народ ему был ближе, ибо из него он вышел и к нему возвратился. Он сам говорит: «Барская умность, будто простой народ есть черный, кажется мне смешной, как и умность тех названных философов, что земля есть мертвая. Как мертвой матери рождать живых детей? И как из утробы черного народа вылупились белые господа». Если он был понятен темному люду, то именно знанием своего дела и уверенным, неуклонным его выполнением. Впрочем, в руках Сковороды было простое средство стать понятным народу. Он был не только философом – писателем, но и исполнителем и слагателем песен философского содержания. Его поэтому можно назвать странствующим рапсодом — явление более не повторявшееся. Песни Сковороды производили столь сильное впечатление, что достаточно было Сковороде спеть не свою, а какую-нибудь нравящуюся ему песню, чтобы в памяти народа она запечатлелась как «Сковородина» и навсегда связалась с его именем. Лирики и бандуристы подхватывали песни и мотивы Сковороды и разносили их по всей Украине и Малороссии. Но песни Сковороды немногим менее замысловаты и легки для понимания, чем его философские произведения. Очевидно, и тут мостом была его личность. Сила производимого им впечатления, одушевленность и пафос, с которым он делал всякое дело, расплавляла темные, тяжелые слова, и они находили без труда живой и глубокий отклик в самых непросвещенных слушателях.

Если Сковорода с охотой беседовал со всеми и с воодушевлением излагал свои мысли тем, кто серьезно хотел слушать его, то людей посторонних он избегал и совершенно терялся, когда «пред ним величали его достоинство». Срезневский со свойственной ему литературностью передает характерный случай из жизни Сковороды, в основе своей вероятно достоверный. В доме Пискуновского, старика, любимого Сковородой, собралось однажды привычное общество послушать Сковороду. «Молча, с глубочайшим вниманием слушали старики рассказы и нравоучения старца, который, выпивши на этот раз лишнюю чарку вина, среди разгара своего воображения, говорил хотя медленно и важно, но с необыкновенным жаром и красноречием. Прошел час, другой, и ничто не мешало восторгу рассказчика и слушателей. Сковорода начал говорить о своем сочинении «Жена Лотова», в коем изложил главные основания своей мистической философии… Вдруг дверь с шумом растворяется, половинки хлопают, и молодой Хъ, франт, недавно из столицы, вбегает в комнату. Сковорода при появлении незнакомого умолк внезапно. «Итак, — восклицает Хъ, — я, наконец, достиг того счастья, которого столь долго и напрасно жаждал. Я вижу, наконец, великого соотечественника моего Григория Саввича Сковороду! Позвольте…» и подходит к Сковороде. Старец вскакивает; сами собою складываются крестом на груди его костлявые руки; горькой улыбкой искривляется тощее лицо его, черные впалые глаза его скрываются за седыми повисшими бровями, сам он невольно изгибается, будто желая поклониться, и вдруг прыжок, и трепетным голосом: «Позвольте! Тоже позвольте!» исчез из комнаты. Хозяин за ним, просит, умоляет, — нет… «С меня смеяться!» — говорит Сковорода и убежал».

Из этого анекдота видно, что Сковорода, несмотря на жизнь при дворе Елизаветы, несмотря на многолетнюю дружбу с помещиками, оставался настоящим простолюдином. Он не трепещет перед теми глубочайшими вопросами, которые приводили в смущение самые отважные умы человечества, и с бесстрашием сделал и в своей жизни, и в своей философии попытку решить их, и он же совершенно теряется перед петербургским франтом, который с любезной риторикой подходит к нему знакомиться.

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ

Отдаваясь литературной и учительской деятельности, Сковорода отнюдь не забывал своего основного жизненного решения и продолжал вести странническую, нищую, бродячую жизнь. Шли годы, десятилетия, а Сковорода все с палкой – журавлем и с жалкой котомкой, в которой хранилось его сокровище — Библия и, может быть, несколько рукописей, странствовал по своим друзьям, всегда пешком, из одного конца Украины или Малороссии в другой. Единственно, что появилось в нем нового, — это черты старческой суровости к себе. Как нужно представлять душевный стан Сковороды за это время? Затих ли в нем окончательно хаос его природы? Иначе говоря, прекратилась ли внутренняя борьба?

Из писем и стихотворений Сковороды видно, что по-прежнему иногда налетала на него скука, по-прежнему челнок его жизни, как щепку, бросали волны жизни [Песнь 29я, II, 285. Это стихотворения относится к 1785 году]. И все же нужно сказать, что основное внутреннее решение его жизни давало несомненный свой плод. Бороться он не перестает до самой смерти, но светлые моменты, полные мудрой, возвышенной тишины и невозмутимой душевной ясности, становятся более частыми и более длинными. Основная цель его жизни — «новая земля не мертвых, но живых людей» — уже ясно рисуется ему. В 1784 г. он пишет: «Я издали взирая на сию землю, очами веры как зрительною трубою, что на обсерваториях астрономских, все мои обуревания и горести сим зрелищем услаждаю, воспевая песнь Аввакумову: «На страже моей стану и взойду на камень» [Письмо 84,1,117. Письмо помечено 1784 г. II,46]. А в 1788 г., т. е. уже почти на исходе дней своих, он пишет Ковалинскому «Мнози глаголют, что делает в жизни Сковорода, чем забавляется? Аз же о Господе радуюся. Веселюся о Бозе Спасе моем… Вечная мати святыня кормитмою старостью, сосца ее сосу без омерзения и алчу паче и паче. Я во веки буду с нею, а она со мною. Вся бо преходит, любезная же любовь, ни!». Эту же самую мысль о непреходящей любви Сковорода выражает и в письме к неизвестному, который прислал ему юфту. «Благодарю благому сердцу за огнедухновенное от тебя письмо твое, а без него вся мне вселенная в дар приносима не только твоя юфта не мила. Внял ли ты сему Павлову слову: вас ищу, не имений ваших. Хвалит тебя благий во мне дух мой, что постоянствуя в любви и к нищему моему странничеству обличил, что и сам ты не искал во мне ни моих ни плоти и крови… Ты же, о человече Божий, бегай сих, держися любви; вся преходят, любви же никогда, вся тебя оставит, кроме любезного, внутрь тебе сущего; сей стоит за стеною нашею, в тюрьме нашей он свет. Если взволнуется море, если воззыграет плоть и кровь, если возвеют смертного страха волны, не беги искать помощи по улицам и по чужим домам, вниди внутрь себя»… Странствуя физически, Сковорода метафизически входит в себя, возвращается в дом свой и обретает в себе «любезного сущего внутрь его человека». Стихийно – природное алкание его воли переходит в одно чистое алкание вечной любви, и он, питаясь ею, хочет ее все больше и больше. Вдохновение, и раньше в нем жившее, принимает яркие формы.

Об одном их таких припадков энтузиазма Сковорода рассказывал Ковалинскому в таких выражениях: «Имея разженные мысли и чувствие души моей благоговением и благодарностью к Богу (он только что избавился от опасности), встав рано, пошел я в сад прогуливаться. Первое ощущение, которое я осязал сердцем моим, была некая развязность, свобода, бодрость, надежда с исполнением. Введя в сие расположение духа всю волю и все желания мои, почувствовал я внутри себя чрезвычайное движение, которое преисполнило меня силы непонятной. Мгновенно излияние некое сладчайшее наполнило душу мою, от которого вся внутренняя моя возгорелась огнем, и казалось, что в жилах моих пламенное течение кругообращалось. Я начал не ходить, а бегать, аки бы носим неким восхищением, не чувствуя в себе ни рук, ни ног, но будто бы весь я состоял из огненного состава, носимого в пространстве кругобытия. Весь мир исчез предо мною; одно чувствие любви, спокойствия, вечности оживляло существование мое. Слезы полились из очей моих ручьями и разлили некую умиленную гармонию во весь состав мой. Я проник в себя, ощутил аки сыновнее любви уверение».

Какое же впечатление производила на современников причудливая жизнь этого странного человека? Очевидно, огромное. Уже про начало пустынножительства Сковороды Ковалинский говорит: «И добрая, и худая слава распространилась о нем во всей Украйне, Малороссии и далее». «Стихи его делались народными песнями», — говорит Гесс де Кальве. «В его краю многие его изречения вошли в пословицы», — говорит И. Снегирев. И. Срезневский указывает, что большая часть псалмов, распеваемых слепцами – лирниками, есть сочинения Сковороды. И. Срезневский записал народную переделку стихотворения Сковороды «Всякому городу нрав и права». В песне Сковороды было пять строф, а в народной переделке — 30. Это сотрудничество ученого профессора с простым народом характерно. «Уважение к Сковороде, — говорит И. Срезневский, — простиралось до того, что почитали за особенное благословение Божие тому дому, в котором поселился он хоть на несколько дней». Данилевский говорит, что о Сковороде и «доныне (написано в 1862 г.) в редком уголке его родины не вспоминают с сочувствием». Костомаров говорит об этом еще сильнее: «На всем пространстве от Острогожска (Ворон, губ.) до Киева во многих домах висят его портреты; всякий грамотный малороссиянин знает о нем, имя его известно очень многим из неграмотного народа; его странническая жизнь — предмет рассказов и анекдотов; в некоторых местах потомки от отцов и дедов знают о местах, которые он посещал, где любил пребывать, и указывают на них с почтением; доброе расположение Сковороды к некоторым из его современников составляет семейную гордость внуков». «Но лучшее доказательство общественного значения Сковороды, — говорит Данилевский, — состоит в том, что без него, в известной степени, не было бы долго основано университета на Украине. Дело Каразина — открытие харьковского университета — кончилось так легко потому, что в 1803 г. первые из подписавшихся помещиков на беспримерную сумму в 618 тысяч рублей серебряных для основания этого университета были большею частью все или ученики, или короткие знакомые и друзья Сковороды».

Так Сковорода в смиренном образе нищего странника сумел стать одним из влиятельнейших русских людей XVIII столетия.

СМЕРТЬ

Незадолго до своей кончины Сковорода посетил Ковалинского. Жизнь разделила двух друзей. Сковорода определил себя к странничеству, а Ковалинский, влекомый голосами «сирен», вступил на обычный путь жизни. Последний раз они виделись в 1775 году, после того как Ковалинский вернулся из-за границы. С тех пор обменивались письмами и снова свиделись через 19 лет.

«Промысл Божий, — воззрел на него (Ковалинского) в развалинах бытия его, воздвигнул дух мудрого, сердце друга его, и Сковорода семидесятитрехлетний, по девятнадцатилетнем несвидании, одержим болезнями старости, несмотря не дальность пути, на чрезвычайно ненастливую погоду к краю сему, приехал в деревню к другу своему, село Хотетово, в двадцати пяти верстах от Орла, один разделить с ним ничтожество его».

Сковорода привез к нему сочинения свои, из которых многие приписал ему; как пишет Ковалинский: «читывал оные сам с ним ежедневно и между чтением занимал его рассуждениями, правилами, понятиями, каковых ожидать должно от человека, искавшего истины всю жизнь не умствованием, но делом и возлюбившим добродетель ради собственной ее красоты». Ковалинский со своей стороны задавал много вопросов, касающихся неоднозначных пунктов в учении Сковороды, и Сковорода давал ему объяснения. Так в серьезных философских и богословских беседах два старинных друга провели около трех недель.

Это было последнее свидание. Насытившись беседой с другом, Сковорода стал проситься на Украину.

«Старость, осеннее время, беспрерывная мокрая погода умножили расстройку в здоровье Сковороды, усилили кашель и расслабление… Друг его упрашивал остаться у него, зиму провести и век свой окончить со временем у него в доме. Он сказал, что дух его велит ему ехать, и друг отправил его немедленно».

Ковалинский хотел дать ему что-нибудь в дорогу.

«…Может быть, в пути болезнь усилится и заставит где остановиться, то нужно будет заплатить… — Ах, друг мой, — сказал Сковорода, — неужели я не приобрел еще доверия к Богу, что Промысел Его верно печется о нас и даст все потребное во благовременность».

И вместо того, чтобы брать от друга своего «приношение», сам, обнимая его, оставил ему завет: «Может быть, больше я уже не увижу тебя! Прости! Помни всегда во всех приключениях твоих в жизни то, что мы часто говорили: ’’Свет и тьма, добро и зло, вечность и время’’». Это было 26го августа 1794 г., а 29го октября он скончался.

О смерти Сковорода давно уже думал и успел к ней внутренне приготовиться. Уже несколько лет его угнетали болезни. Но его бодрый дух торжествовал над телесными немощами и спокойно ждал своего исхода. Если он жил, как учил, и учил, как жил, то умер он так, как жил и учил: твердо, безропотно, мудро.

Дом Ковалевских, ныне Литературно-мемориальный музей Григория Сковороды (с. Сковородиновка)

И. Срезневский так описывает последние минуты Сковороды: «В деревне у помещика Ковалевского небольшая комнатка окнами в сад, уютная, была последним его жилищем… Был прекрасный день. К помещику собралось много соседей погулять и повеселиться. Послушать Сковороду было также в предмете… За обедом Сковорода был необыкновенно весел и разговорчив, даже шутил, рассказывал про свое былое, про свои странствия, испытания. Из-за обеда встали, будучи все обворожены его красноречием. Сковорода скрылся. Он пошел в сад. Долго он ходил по излучистым тропинкам, рвал плоды и раздавал их работавшим мальчикам. Под вечер хозяин сам пошел искать Сковороду и нашел под развесистой липой. Солнце уже заходило; последние лучи его пробивались сквозь чащу листьев. Сковорода с заступом в руке рыл яму, узкую длинную могилу. «Что это, друг Григорий, чем это ты занят?» — сказал хозяин, подошедши к старцу. «Пора, друг, кончить странствие! — ответил Сковорода. Итак все волосы слетели с бедной головы от истязаний! Пора успокоиться!» «И, брат, пустое! Полно шутить, пойдем!» — «Иду! Но я буду просить тебя прежде, мой благодетель, пусть здесь будет моя последняя могила». И пошли в дом. Сковорода недолго в нем остался. Он пошел в «комнатку», переменил белье, помолился Богу и, подложивши под голову свитки своих сочинений и серую свитку, лег, сложивши на крест руки. Долго ждали его к ужину. Сковорода не явился. На другой день утром к чаю тоже, к обеду тоже. Это изумило хозяина. Он решился войти в его комнату, чтоб разбудить его; но Сковорода лежал уже холодный, окостенелый». Это описание несколько расходится с тем, что говорит Ковалинский. «Проживая тут (у Ковалевского) больше месяца, всегда почти на ногах, Сковорода часто говаривал с благодушием: «Дух бодр, но тело немощно». Помещик, видя изнеможение его крайнее, предложил ему некоторые обряды для приуготовления к смерти. Он, как Павел апостол, почитая обряды обрезания ненужными для истинно верующих, ответствовал, подобно как Павел же иудеям обрядствующим. Яро представя себе совесть слабых, немощь верующих и любовь христианскую, исполнил все поуставу обрядному и скончался октября 29 числа, поутру, на рассвете 1794 года».

Ковалинский сообщает нам важный факт. Сковорода перед смертью «исполнил все по уставу обрядному», т. е. исповедался и причастился. Но принадлежат ли приведенные Ковалинским мотивы, по которым он сделал это, Сковороде или самому Ковалинскому, — это остается неясным. Ковалинский не присутствовал при смерти Сковороды, и потому его слова имеют характер догадки и истолкования, и сам он в полемическом примечании сообщает о том, что существовало и иное истолкование предсмертного акта Сковороды: некоторые считали, что он покаялся в своем своеобразном отщепенстве и перед смертью примирился с Церковью.

Незадолго до кончины, как говорит Ковалинский, Сковорода завещал похоронить его на возвышенном месте, близ рощи и гумна, и сделать следующую надпись: «Мир ловил меня, но не поймал».

Могила Г.С. Сковороды на территории музея-заповедника в с. Сковородиновка

Могила Сковороды обладала какими-то особыми свойствами. Когда владельцы, к которым переходил сад с могилой философа, забывали об этой могиле, с ними случались несчастья: или лишались своих жен, или спивались. Так говорит молва. И молва эта говорит еще более странные вещи: «По другую сторону рва, где была хижина Сковороды, садовник построил себе избу и рассказывал мне, — говорит Н. Мягкий в своем письме к Данилевскому, — о странном событии, бывшем с ним. Однажды, вслед за его переселением, откуда ни взялся вихрь, влетел с визгом и громом в окно, растворил настежь двери, чуть не сорвал двери и перепугал до смерти его жену. Бедный садовник не знал, что на том месте жил необыкновенный старец, Сковорода. Наконец, когда Ивановка принадлежала П.А. Ковалевскому, жене последнего одна юродивая сказала: «У тебя, матушка, в имении есть клад!».

Владельцы усердно принялись за искание клада, перерыли весь сад, но клада не нашли.

Прорицающий голос юродивой под кладом разумел могилу Сковороды.

Источник: Эрн В.Ф. Григорий Сковорода. Жизнь и учение. – Харьков, «Фолио», 2000.











Agni-Yoga Top Sites Яндекс.Метрика