В ОБЩЕСТВЕ ИКОН

Григорий Померанц


Григорий Соломонович Померанц (1918–2013) – российский философ, культуролог, писатель, эссеист, член Академии гуманитарных исследований.

Г. Померанц считал религию и глубинную философию основами человеческого бытия. Путём выхода из духовных и политических кризисов современности он полагал «отказ от наукообразных и мифологизирующих идеологий, «самостоянье» личности в религии и культуре, путь вглубь себя взамен растворения в массе». Вместе со второй женой Зинаидой Миркиной вёл собственный религиозно-философский семинар в Москве.

Философия Г. Померанца есть философия религиозная, причём философия всеединства. Она охватывает не частности. (Эти частности – удел рационального знания, науки), а ищет цельное понимание, универсальный методологический принцип. Охватить цельное знание не под силу никому. Померанц был уверен, что это цельное знание нельзя выразить в рациональной форме, и поэтому постоянно обращался к мифо-поэтическому построению своих работ и выступлений. Именно поэтому он отказался от академического языка и формы профессиональных философов. Его любимый жанр – эссе. Причем эссе поэтическое по своему существу и форме. В нем идёт постоянная перекличка веры, поэзии, музыки, живописи.


Собрание икон в Третьяковской галерее

Иконы, которые мы можем видеть в Третьяковской галерее — потерянное сокровище русской культуры. Глаза посетителей вяло скользят по ним. Между тем, византийская икона и ее русская реплика ХIV—ХV вв. — одна из величайших эпох искусства духовных глубин, сравнимая только с дальневосточными «иконами тумана» в Китае XII и Японии XVI вв. и с музыкой барокко в Европе. Я входил одновременно в Рублева, Ма Юаня и Баха и, может быть, поэтому чувствую их подобие, несмотря на все внешнее несходство. Впрочем, Р.Х. Блайс, исследователь дальневосточного искусства, тоже сравнивал его с Бахом, Моцартом и византийской иконой, по его словам, «неподвижного образа незыблемой вечности».

Разница в формах этих искусств очевидна. Сходство в другом. Это искусство эпох социального упадка, гражданских войн, набегов кочевников и других бедствий. Град земной колебался и рушился. Приходилось искать убежища в Граде Божьем, в царствии, которое внутри нас. И возникло искусство, которое Трубецкой назвал «умозрением в красках», а Г.П. Федотов — одним из явных случаев действия Святого Духа в истории. Мы живем в сходную эпоху, и если не можем создать великого искусства, то надо, по крайней мере, научиться понимать язык старых форм. Тем более, что до Третьяковской галереи совсем недалеко. К сожалению, только для москвичей.

Войти в мир иконы с наскока нельзя. Но так же нельзя с наскока войти в Клода Моне, в хорошо темперированный клавир. Сразу мне открылась только китайская живопись гор и вод, возможно потому, что формы ее парадоксально перекликались с современным авангардом. Во всех других случаях я год за годом погружался в чужой мир, начиная с самого доступного, и только очень нескоро начинал чувствовать себя в этом мире дома.

От иконы отгораживал ее художественный аскетизм. Это нечто вроде колодца в глубинную реальность. Снаружи виден только сруб, ничем не украшенный. Иконописец не глядит по сторонам. Он просто отбрасывает всю поверхностную красивость, чувственную красивость, отбрасывает третье измерение физического пространства, не потому, что не додумался до перспективы, а потому что ему она мешает. Третье измерение открыло красоту отдельного предмета и загородило путь к духовно целому. После открытия перспективы только гений (Рембрандта, Эль Греко) находил путь в глубину запредельного. В третьем измерении Адам, не в силах выдержать Божьего взгляда, спрятался от Бога, как это описано в стихах Зинаиды Миркиной:

Предпочел пахать и сеять
И с Божьих глаз ушел Адам.

Не смог Адам жить «ежеминутно возле Бога, не отрываясь ни на миг». Трудно это. А икона все время возле Бога.

Весь мир, где живут пятью чувствами, доведен в иконе до минимума. Остается плоская доска и на ней — лики, в которых просвечивает опыт жизни, хранящей память смертную. Многие иконописцы были монахами, они знали, о чем писали. Другие были людьми семейными, но непременно молились, прежде чем начать работу, и вглядываясь в признанные образцы. Иконописцы старались выразить не поверхностный уровень своего сознания, а глубинный, до некоторой степени общий многим. Это не значит, что у Рублева не было своего почерка. Но личный почерк был для него средством, а не целью, не «самовыражением».

Созерцая иконы, мы как бы беседуем с душами, более глубокими, чем наши, и в разговоре с ними сами становимся глубже. Икона может быть вдохновлена видениями (подобно тому, как сон вдохновил Рафаэля), но икона — не зарисовка видения. Она берет глубже. Икона — путь в глубину, недоступную слову, недоступную четкому образу, через лик, в котором запечатлена эта глубина. Икона — слово о недоступном слову. Слово о переживании сверхличного, которое просвечивает в личном. Был канон глубины, и гений выражал себя в рамках канона. Но сказав «себя», я не думаю «свое мнение», нет, свою глубину, которую он до конца не сознает, которую никто до конца не сознает и никакой собор не может четко выразить. И потому икона многозначна, как любое настоящее искусство, как многозначен любой символ тайны. И этой тайной икона влечет к себе, заставляет вглядываться — и преображает, открывает в нас самих свои глубины.

Андрей Рублев. Троица

Я прошу извинения у слушателей, запомнивших мои старые работы о «Троице», и повторю вкратце, с чего у меня все началось: с вопроса Ивана Грозного Стоглавому собору — кто есть кто в Троице Рублева, который из ангелов Христос и должен быть выделен нимбом с перекрестием. Бросилась в глаза двойная нелепость. Нимб с перекрестием как бы приподымает Христа, окруженного святыми, ставит над ними. Но Отец и Святой Дух — не апостолы и не стоят ниже Христа. Напротив, в Евангелии сказано: «Отец мой более меня». Еще важнее другое. Три ангела, посетившие Авраама и Сарру, — только отдаленное подобие Отца, Сына и Святого Духа. Никакого точного соответствия здесь не может быть, это символы, а не знаки, вроде кирпича или стрелки на дороге. Тем не менее, Стоглавый собор решил вопрос просто и однозначно: Христос — средний ангел, потому что он похож на рублевского Спаса из звенигородского чина. Таким образом, Сын оказался выше Отца, а Святой Дух, в пространстве иконы, предельно оторван от Отца, из которого он должен исходить по символу веры.

Между тем, на Спаса похожи все ангелы. Зрим, изобразим только Христос. И можно увидеть в трех ангелах три состояния Христа. В среднем Христос запечатлен в созерцании. Он так глубоко погрузился в него, что вышел из времени и пространства и «прежде всех век», как бы с неба, видит необходимость своего подвига. Он как бы чуть-чуть склонился к нему — к ангелу одесную. В этом ангеле, одетом в розовые одежды, уже родилась собранность, напряженность, готовность не медля, сегодня, принять чашу, на которую мягко указывает средний. А в ангеле ошую он уже вынес невыносимое. Его лицо несет отпечаток муки, руки (напряженные у собрата одесную) разжались и бессильно опущены — таким он мог выглядеть после выхода из обморока смерти. Он тянется к целительному созерцанию, готов вернуться к созерцанию. Он не исходит из среднего, из созерцателя, а готов прильнуть к нему.

В терминах предания, можно сказать: это Сын, воскресший и готовый прильнуть к Отцу. Но за евангельской легендой просвечивает другой, вечный прообраз, общий и буддийским троицам: дух вернулся от действия, истощившего его, к отрешенному созерцанию, чтобы возродиться в безмолвии. Евангельская легенда — не только рассказ о единичном подвиге Христа, это дверь (Аз есмь дверь), в которую каждый может войти. Троица Рублева тянет вырваться из суеты, погрузиться в созерцание, осознать в созерцании цель, ждущую моего действия, а после истощения в действии, вырываясь из запутанности в поверхностном, мелком, — вернуться к созерцанию, вновь обрести цельность и ясность взгляда и вновь действовать. Я не знаю, входил ли этот слой смысла в намерения Рублева, но искусство многое творит нечаянно.

Неизв. иконописец, XII в. Благовещение Устюжское

Однако Троица — далеко, в глубине иконных залов. Мы начинаем свой обход друзей с большого византийского Благовещения. Почему оно задерживает нас? Потребности верить в непорочное зачатие у меня нет. В Библии есть несколько эпизодов сближения, вдохновленного свыше и сохраняющего в участии мужчины эту же святость, которую евангельская легенда дарит только женщине. И не будем забывать, что и в светской жизни любовь не раз начиналась с сердечного чувства, когда даже мысль не дерзает перейти к осязанию и два сердца общаются какими-то волнами, проносящимися в эфире. Моя любовь всегда была в бронзовых одеждах, — сказал какой-то французский поэт. И бывает, что господство сердца сохраняется вплоть до зачатия, в сдержанной страсти, в молчаливой молитве. Это не всегда удается, это редко удается, но почему отрицать способность Бога совершить то, что иногда удается людям, — одухотворить осязание? Зачем Богу нарушать законы естества, которые он же создал? Почему не помочь канонизации молчаливой молитвы любящих?

Фигуры ангела и Марии в самом деле подобны бронзовым статуям. Вся жизнь — в лицах, в глазах. Пламя в глазах архангела захватывает Марию и вводит ее в то же созерцание Божественного света, луча из глубины, которое архангел несет. Чем сильнее этот внутренний огонь, тем больше застывает тело. Вся энергия направляется внутрь и преображает Марию. Плод в ее чреве — символ преображения. И чудо зачатия младенца, которого мы видим уже просвечивающим сквозь платье и плоть, становится символом мгновенного преображения, как был преображен Андрей Блум, почувствовав присутствие Христа около себя, читая Евангелие от Марка. Так понимали евангельскую легенду великие мистики — Экхарт, Таулер. Они говорят о «вечном рождении», о вечно повторяющемся преображении ветхого сознания в обновлённое. Ибо дух от духа родится, а плоть от плоти, сказал Христос Никодиму. И Рейсбрук еще в XIV в. понял, что Второе пришествие происходит в душах святых. А я думаю, что и первое произошло в обычно рожденной, но освященной душе.

Однажды в Третьяковской галерее была у нас такая неожиданная встреча. Едва мы встали со скамейки перед рублевским Спасом, где всегда долго сидим, к нам подошла девушка и спросила Зинаиду Александровну: «Кто вы такая?». Зинаида Александровна, недоумевая, стала собирать слова о своей профессии поэта, которого тогда не печатали, и девушка поняла необходимость уточнить свой вопрос: «Когда вы смотрели на иконы, у вас было иконное лицо». Больше мы эту девушку не видели, но запомнили случай, когда общее чувство, шедшее от иконы, создало мгновенное братство зрителей — как иногда бывает со слушателями на концерте органной музыки. Других таких случаев не было. Между тем, византийская и древнерусская икона не меньше органа раскрывает глубину, где сгорает суета и рождается духовное братство.

Неизв. иконописец, конец XIV в. Богоматерь. Из Деисусного чина

Но пойдем дальше, от Благовещения к Богоматери из рядового византийского деесиса. Это единственная в своем роде икона. Она висит, как ей положено, возле Христа — и совершенно затмевает его. Христос рядом с ней выглядит архиереем с евангелием в руках в качестве документа, удостоверяющего его положение в иерархии, но не более того. У Богоматери никаких документов. Ее лицо темнее всех окружающих лиц, а в одеждах — ни одной яркой краски. Темное пятно среди раскрашенных ангелов. Но их красочные одежды только отражают электрический свет, а Богоматерь излучает незримый, не воспринимаемый зрительными нервами, только душой, — внутренний свет. И руки, руки... Они обнимают пустоту, обнимают пространство, открытое каждому. И каждый, сколько бы их ни было, может войти в это пространство — такое маленькое и готовое обнять всех, от Адама и до сегодняшних шести миллиардов людей.

Лик Богоматери вырывается из чина поклонения, становится самостоятельным высшим образом, верховным воплощением милосердия, сила которого независима от места, которое Богородица занимает по отношению к Христу. Чем больше образ Сына заслонял Отца и занимал его место сурового судьи, тем больше милость Христа переходила к его матери. Не знаю, понимал ли это художник, но он завершил долгий процесс развития раннего христианства, длившийся несколько веков. Скромная девушка, не ведавшая, кого она родила, постепенно превратилась в подобие богини милосердия, примерно как бодисатва Авалокитешвара, которого индийцы представляли себе мужчиной, на Дальнем Востоке превратился в тысячерукую богиню милосердия (в Китае Гуань-ин, в Японии Кваннон), каждой из своих рук готовой прийти на помощь страдающей твари. В богословии старушек, на плечах которых русское православие удержалось в годы гонений, Богоматерь вытеснила и Бога-Отца и Святой Дух. А лауреат Нобелевской премии польский поэт Чеслав Милош просто предлагал довести число ипостасей до четырех, признав Марию одним из аспектов единого Бога.

Я думаю, что образ Троицы уходит в подсознание. Он схватывает в трех фигурах вечно текущий круговорот от созерцания к действию, от действия и истощения к новому кругу созерцания и рожденных в нем новых добрых целей. Однако прообразы не отделены друг от друга, они проникают друг в друга, и в развитие Троицы (буддийской и христианской) проник китайский прообраз, в котором созерцательное Дао порождает инь и ян, женское и мужское, а уже они — тьму вещей. В истории буддизма и христианства не хватало инь, женственных воплощений Божественного, и мифология дополнила историю. У нее, у мифологии, свое собственное отношение к реальности, и отсутствие исторических фактов ее не удерживает.

Андрей Рублев. Деисус: Архангел Михаил, Cпас, Апостол Павел

Халкидонский собор осудил монофизитство, для которого Вседержитель, суровый хранитель закона, заслонил Христа, простившего грешницу. Но как сделать зримым парадоксальный догмат о неслиянном, нераздельном и совершенном единстве Божеского и человеческого в Христе? Как не уклониться в ту или другую сторону? Перед иконописцами стала почти неразрешимая задача. Сдвиги к монофизитству (в образе Пантократора) — или к утрате Божественности Христа в западной живописи (хотя бы в той картине, возле которой беседуют Мышкин с Рогожиным). Все это почти неизбежно. Тем драгоценнее отдельные удачи. Одна из величайших — рублевский Спас.

Для меня любовь не отделима от понимания. Влюбленность может быть мгновенной, а любовь — радостный труд понимания. Входя в рублевский зал, я подхожу поздороваться с Троицей. Две осени в Крыму, забираясь на обломок скалы в Лягушачьей бухте, я думал о ней — и она прочно отпечаталась во мне. Она и сейчас перед моими глазами, хотя я пишу в комнате, где иконы нет. И подходя к Троице, я только недолго удостоверяюсь, что она действительно такая, которая мне помнится, и радуюсь, что она не изменилась, не постарела, не поблекли переливы розового и зеленого в одеждах и глубина в ликах. А потом надолго сажусь к Спасу. Я его чувствую очень давно, но сразу понял только одно: это подлинный Христос. Никак не похожий на еврея из Назарета, и тем не менее подлинный, — человек, вместивший в себя Бога. А как у Рублева это получилось — не мог понять.

Икона Спаса, или вернее, то, что от нее осталось, висит между двух других икон из того же деесиса — архангела Михаила и апостола Павла. Павел часто удерживал мое внимание и недавно опять удержал. Павел — человек огромной глубины опыта и огромной мысли, освоившей этот опыт. Он очень мне близок. И недавно я хотел сосредоточиться на Спасе, а Павел, как только мой взгляд скользил по его лицу, меня задерживал. Он что-то хотел мне сказать. Спас же смотрел на меня с облака и молчал. Одно из впечатлений, которое много раз у меня повторялось, — что Спас живет на порядок глубже, чем очень глубокой Павел. Где-то, где глубина становится высотой. Никакого особого нимба нет, а разница уровней бросается в глаза. Павел строит мосты через духовные бездны. А Спас перешагивает через них интуитивно, без обращения к логике.

Иногда происходило чудо, и его взгляд входил в меня и зажигал необычайной силы огонь. Но чаще я только чувствовал огонь в нем самом — спокойно сдержанный огонь, равновесие огня и спокойствия духа. В Спасе нет никакого экстаза. Он парит духом в облаках и оттуда смотрит на землю. В сердце огонь, а в уме покой, совершенная ясность. Кажется, это надо назвать «трезвением». Есть такой термин в православной аскезе. И такая практика была — трезвости в духовном взлете. Разумеется — давным-давно. А вот могучая шея и кажущиеся за нею могучие плечи — это не традиционное, не византийское. Скорее от народного образа богатыря, от тяги молодой культуры к полноте человеческих сил, не иссушенных умерщвлением плоти. Здоровье льва (образ, подсказанный Нарнией). И нежность, отблеск которой я видел у очень сильных мужчин, — в их отношении со слабым, бессильным. Нежный лев.

Передаю теперь слово Зинаиде Александровне.

Зинаида Миркина


Зинаида Миркина (род. 10.01.26 г., в Москве) – поэт, переводчик, исследователь, эссеист. С 1943 по 1948 училась на филологическом факультете Московского университета, где защитила дипломную работу, но не смогла сдавать госэкзамены, так как тяжёлая болезнь приковала её на пять лет к постели. Стихи писала с детства. Поэзия Зинаиды Миркиной – путь открытия связи с Богом, помощь читателю в осуществлении этой связи.

В своих философских работах Зинаида Миркина так же говорит о любви и мудрости. Глубоко и сердечно. Собирая воедино весь свой опыт постижения сферы духа и щедро делясь им с читателем.


Рублев и Даниил. Деисусный ряд. Третьяковская галерея

Григорий Соломонович очень много сказал за нас обоих. Но мне хочется начать несколько иначе, с какой-то другой точки зрения.

Как-то мы находились в обществе довольно близких нам по взглядам, по восприятию жизни людей. Разговор зашел об иконах, и одна женщина несколько смущенно сказала, что икон не понимает. Другая обрадовано протянула ей руку. Она тоже не понимала икон. Я замолчала, припомнила время, когда сама могла сказать то же самое. Правда, это было давно. Очень давно. Но было время, когда иконы казались мне чем-то мертвым. Мне, как и многим, нужна была динамика, пластика, трехмерность, перспектива.

Это было до моего опыта, моей Встречи, о которой я не раз говорила и повторять сейчас не буду. Но, подумалось мне: и хорошо, что я сама многого не понимала. Это нужно, чтобы понять непонимающих. Может быть, и нельзя понимать по-настоящему иконы до того, как произойдет в тебе остановка внешнего движения. Во мне она произошла вдруг в 19 лет, во время события, пересоздавшего мое сознание. Внешнее движение замерло. Оно как бы было пересечено другим движением или другим измерением, которое всегда есть, но которого мы обычно не замечаем.

Разве мы замечаем рост дерева? Цветка, ребенка? Мы видим результат этого роста, но самого процесса заметить не можем. Дерево нам видится статичным. Ребенок вдруг становится другим. Перед нашими глазами он все тот же, и вдруг — откуда ты взялся такой? Обыкновенное, привычное, и все-таки чудо. Тайна.

Откуда взялся мир? Откуда взялись мы? Может быть, первая религиозная мысль появилась вместе с первым удивлением перед непостижимым. Душа остановилась на берегу Тайны, как ноги на берегу Океана. Дальше идти нельзя. Что-то пересекло наше движение. Что?

Остановившись и оглядевшись, мы заметили Бесконечность, объявшую нас. Мы — конечные существа. Мы движимы от начала к концу. Но мы сопричастны чему-то Другому, что не знало начала и не будет знать конца. Мы вышли из него, как Венера из пены морской. И вот мы чувствуем дыхание незримого Океана, ощущаем некое внутреннее движение, которое идет не рядом с нами, а СКВОЗЬ нас. Ощущаем, потому что мы остановили свое внешнее движение. Нас пересёк великий Покой.

Раньше, еще в старом здании Третьяковки, я обычно шла к иконам через верхние залы, приостанавливаясь около Левитана, удивительно чувствовавшего Божественность света, досмотревшего природу до ее источника, до Бога, — творение до Творца его. Я останавливалась около «Вечернего звона», около картины «Над вечным покоем» и шла дальше, неизменно проходя мимо суриковской «Боярыни Морозовой». Ничего сейчас не хочу сказать об этой картине в целом. Речь не о ней. Но вот за санями бежит мальчик. Быстро бежит. Это чувствуется. И пятка его, поднятая в беге, так и застыла навсегда. И торчит перед глазами моими эта поднятая пятка. Стоп-кадр. Движение, которое насильственно остановлено. Но не могу я останавливаться вместе с этой пяткой. Иду дальше. Спускаюсь вниз, на первый этаж. И, наконец, что-то останавливает меня. Дальше идти невозможно. Я около одной из моих любимых икон. Я начинаю чувствовать неостановимое Движение. Внутреннее Движение.

Вот тут остановка внешнего движения не только законна — она необходима. Застылость, статичность иконных фигур — это неподвижность русла, внутри которого — вечное течение. Я сама застываю все больше и больше, до полной остановки вопросов, мыслей. И течение входит в меня, заполняет меня. Невидимый поток движется во мне и причащает меня внутренней Бесконечности.

Всю жизнь пытаюсь передать, что со мной происходит тогда. Всю жизнь пишу об этом. И каждый раз переживаю заново. Это причастие Тайне. В природе и в великом духовном искусстве. Природа — это тоже икона. Только не рукотворная, написанная самим Богом. Через природу, так же как через икону, мы можем увидеть Творца ее. Если сумеем остановиться. Остановить все внешнее движение. Стать руслом для Движения внутреннего.

Не пропускайте час молитвы.
Не пропускайте час, когда
Царит недвижная вода
И правят медленные ритмы.

Как будто мир смежает веки.
Вовнутрь глаза его глядят,
И о всесильном человеке
Безмолвно говорит закат.

О нашем тайном, сокровенном,
Живущем в самой глубине —
В центральной точке всей Вселенной
И очень глубоко во мне.

И начинается великий
Непрерываемый рассказ
О том, что в мире нет Владыки,
Кроме Того, который — в нас.

В часы зари золотокрылой,
Немой, молитвенной зари,
Стянулись внутрь все наши силы
И мощь восходит изнутри.

Феофан Грек и мастерская. Преображение

Это я испытала на морском закате. И это же я испытываю у икон. Обращение внутрь. Стягивание всех сил внутрь. Открытие каждый раз заново одной и той же евангельской фразы: «Царствие Божие внутри нас».

Есть утверждение, что святые видели потустороннюю реальность и направляли кисть иконописцев. Таким образом, иконописец оказывался копировальщиком готового видения, представшего глазам. Согласиться с этим никак не могу. Бог говорит с нами только через душу, через нашу таинственную и бездонную глубину. Не иначе. Глазами не увидишь главного, как сказал маленький принц. Увидеть по-настоящему можно только сердцем. Может быть и через глаза, но тогда, когда открывается внутреннее зрение, зрение сердца, которое никогда ничего не копирует, а только заново рождает. Только в глубине сердца происходит таинственная Встреча и сердце зачинает от Бога. И вынашивает Божественный плод.

Мой Боже, Бог мой, из моих берез,
Дождя, травы и звона дальней птицы
В меня вошел и из меня пророс.
Нельзя иначе Богу появиться
Здесь, на земле. Есть место лишь одно —
Внутри меня. И в радости и в муке
Вот это сердце выносить должно
Тебя и вынянчить вот эти руки.
Мой Бог — мой сын. И тварь Твоя, и мать.
О, Господи, сумею ли так много?
Зачать, родить и, вырастив, отдать
Тебя во тьму, чтоб Бог вернулся к Богу.

Вот это «отдать во тьму», вернуть Бога Богу, это самое трудное и самое таинственное и непостижимое. В иконных глазах всегда сочетание света и боли. Просветленная печаль или просквожённая болью радость, но то и другое вместе, потому что главное — это соприкосновение с Бесконечностью, которое всегда трудно конечному человеку, и все-таки именно оно — причастие Бесконечности — является нашим смыслом и глубочайшей радостью, ликованием Духа.

Наш ум всегда спрямляет путь. Наши представления всегда одномерны. Но Бог непредставим и умом непостижим. Слова о Божественной реальности — всегда метафоры. Ибо в нашем языке, оперирующим конечными понятиями, нет и не может быть точных слов о Бесконечном. Разве все слова о воскресении являются точной копией физического явления? Как понять слова: «Я есмь воскресение и жизнь вечная. Верующий в Меня, если и умрет, оживет. А живущий и верующий в Меня не умрет вовек...»? Эти слова уму ничего не могут сказать.

Он не сказал: «Верь, Я воскрешу». Сказал: «Я есмь воскресение». Воскресение перед вами. Сумейте вместить. Вместить океанскую глубину, в которой тонет мука и смерть. И эта океанская глубина есть в глазах подлинных, лучших икон. В бесконечно скорбных глазах есть негасимый свет. Это тайна, глубже и величественней которой ничего быть не может.

Глаза эти прошли через смерть и — живы.

Бог это выход. В полной черноте,
В пространстве без дорог.
Скажите мне: есть выход на кресте?
Тогда есть Бог.

Выход на кресте. Понять этого, повторяю, невозможно. Именно поэтому очень часто икона представляется неживой, мрачной, неподвижной. Она вызывает отталкивание или испуг. Между тем, настоящая икона полна великого света, мощного движения и непреходящей жизни. Эта жизнь не избегает страдания, а превосходит его, так же как и саму смерть.

Есть вечный вопрос: как допустил всемогущий Бог страдание. Есть в Библии Книга Иова, о которой мы много раз говорили. Я сама когда-то задавала вопросы Иова, и ответом мне был иконный лик. Сначала я увидела Его сердцем, а потом узнала на лучших иконах. И каждый раз снова и снова прихожу к ним с трепетом, как на нужнейшее, драгоценнейшее свидание.

Иконы не отвечают на вопросы нашего ума. Они снимают эти вопросы и открывают нам предельную (а точнее — беспредельную) высоту и красоту человеческой души, и которой мы призваны, которая нам всем открыта. Когда мы с Григорием Соломоновичем входим в наш любимый немой храм — иконные залы Третьяковской галереи — первая наша остановка, как он уже говорил, у огромной иконы Благовещенья.

Неизв. иконописец, XII в. Благовещение Устюжское (фрагмент)

Ангел (архангел Гавриил) и Мария. Ангел смотрит на Марию. Мария — на нас. Ангел протягивает руку по направлению к Марии. Его тонкий напряженный перст — как будто силовая линия. Он делает видимой эту линию — это могучее, незримое и неслышимое течение, тока от Бога к душе.

Я чувствую его перст, как удар тока, как повеление замереть и приготовиться к великой Встрече. Очень точный и тишайший жест ангела и бесконечно спокойное лицо Марии, которая почувствовала святую тяжесть своей глубины — Божественный плод, созревающий в ней.

Мы движемся дальше, в глубь залов, и я все время ощущаю эту священную тяжесть в глубине. И вот, мы садимся у моей любимой Богоматери. Я совсем не утверждаю, что она лучше всех. Есть другие, гораздо более знаменитые и действительно прекрасные. Но у каждого свой вход в глубину души, в свою живую тайну. У меня — она — Богоматерь византийского деесисного чина, о котором уже говорил Григорий Соломонович.

Что происходит со мной, когда я надолго приникаю к ней взглядом, передать трудно. Тем более, что каждый раз все происходит заново и несколько иначе, чем в прошлый раз. В каждом из нас есть две природы: Божеская и человеческая. И в совершенном человеке, в Богочеловеке есть природа человеческая. Все мы помним Его слезы в Гефсимании и крик на кресте... А уж наша человеческая природа кричит куда больше...

Я не боюсь смерти, но, конечно, не хочу муки, и уж как боюсь разлуки с любимыми.

И вот что произошло со мной во время последнего свидания с «моей» Богоматерью: слова «Я есмь воскресение и жизнь вечная» воплотились передо мной.

Я увидела, что то, чего я больше всего боюсь, не страшно этому лицу и мне, когда я это лицо вижу всем сердцем. Припав к ней, я живу жизнью вечной. Яснее сказать не могу. Но лик этот причащает меня той глубине, где смерти нет.

Григорий Соломонович еще говорил о руках «моей» Богоматери. Скажу и я: в этих руках главное для меня — поразительный ритм. Полное согласие с тайным ритмом, творящим жизнь, со звездным танцем, с удивительной внутренней гармонией, единой для всего мира, для всех миров.

Чем отличаются лучшие византийские и русские иконы Богоматери от самых замечательных западных мадонн? Я очень далека от того, чтобы возносить одно за счет другого. Западная религиозная музыка кажется мне вершиной, превзойти которую невозможно. Да и готическая архитектура и некоторые деревянные скульптуры. Но икона византийская и древнерусская, на мой взгляд, гораздо глубже и ближе к духовной реальности, чем западная иконография.

Духовная реальность — это и есть суть жизни. Сама Вечная жизнь. В подавляющем большинстве западных икон я вижу скорее мечту о вечной жизни, человеческое представление о ней, чем саму суровую и бездонную глубину Вечности, которая есть Дух, прошедший через смерть и не затронутый смертью.

Икона, о которой я столько говорила сейчас, делит со мной все мое человеческое страдание, вплоть до смерти, и как бы просит меня разделить с ней её негасимый свет — выйти с нею в воскресение.

Андрей Рублев. Спас из Деисусного чина

Это не всегда и не всякому видно. Но это есть. Когда-то, когда я ездила в Третьяковку после целого дня, проведенного в больнице у матери, смотрительница спросила меня: что я вижу, сидя так долго и неподвижно у Спаса рублевского? «Это дает мне силы жить», — ответила я. Она мне как-то безоговорочно поверила, но с грустью сказала, что вот она целыми днями сидит здесь и ничего такого не чувствует. И это — первый шаг: почувствовать, что икону можно почувствовать.

Замечу вскользь, что о западной иконографии и живописи, вероятно, будет разговор в другой раз. Сейчас хочу привести только один пример, сделать одно сравнение.

Знаменитая Сикстинская капелла Микеланджело — мощнейшее проявление человеческого духа — и гораздо менее знаменитый Ферапонтов монастырь на русском Севере. Так вот, преклоняясь перед микеланджеловским Саваофом, ощущаю в нем всю мощь Ветхого Завета, всю его космическую волну; но, побывав в Ферапонтовом монастыре, мы с Григорием Соломоновичем ощутили нечто большее. Может быть, много большее. Мы точно на небе пожили. И тайна здесь в том, что фигуры и лики Дионисия утратили земную плотность — отдельность своего человеческого «я». В них произошло то самое опрозрачивание, к которому призывал Христос. То опрозрачивание, та сквозность, в которой через человека проглядывает Бог.

В этом проглядывании единого Бога, являющегося в трех лицах, — смысл Троицы. Споров о Троице было много. Майстер Экхарт говорил, что немалое число священников понимают Троицу, как трех коров. То есть как три предмета, три отдельности. Не один Бог у них, а три. Но в понимании троичности Бога и заключена тайна нашего бессмертия, нашего воскресения.

Собственно изображению подлежит только ветхозаветная Троица, то есть три ангела, пришедшие к Аврааму и Сарре. И вот, они оказались одним, единым Богом. Един в трех лицах. Это триипостасное, я бы сказала трехслойное, трехсоставное единство — и является главной тайной.

То, что рождается и умирает, — это СЫН. Но есть еще и то, что Его рождает, и то, что Его наполняет. И то и другое невидимо. Но без Того и Другого нет видимого. Тайна всего видимого, явленного в том, что оно родилось из чего-то гораздо большего, чем оно само, и наполнено чем-то гораздо большим, чем-то, что можно увидеть глазами и ощутить пятью чувствами.

Так вот, Сын, явленный, рождённый, таит в себе нечто неявленное и нерожденное и неумирающее. Сын — не только сын. Творение — не только творение. В Сыне просвечивает Отец. В Творении — Творец. Это и есть просвечивающее в смертном существе — бессмертие. Мы не равны самим себе. Мы светимся великой тайной. Главное в нас — то, что просвечивает сквозь нас.

Троичность Божества есть отсылка к тому, что мы начинаемся не с рождения и кончаемся не со смертью. Для ума это тайна. Здесь он должен замолкнуть, как должно остановиться внешнее движение, чтобы заметить внутреннее. Перед нами глаза икон. И это Путь и Дверь в невидимое, бесконечное, вечно рождающее все видимое и конечное.

Это Оно смотрит на нас из глаз рублевского Спаса, обжигая негасимым огнем и наполняя жизнью вечной, ощутимой сердцем более явно, чем тяжесть всей мировой материи. Отсюда и слова: если будете иметь веру с горчичное зерно и велите горе сдвинуться, она сдвинется. Дух, наполняющий материю, могущественнее материи. И глаза икон говорят нам об этом.

Источник: Померанц Г., Миркина З. Спор цивилизаций и диалог культур (Лекции и статьи нулевых годов). М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив; Университетская книга, 2014. — 504 с.










Agni-Yoga Top Sites Яндекс.Метрика